В контакте Фэйсбук Твиттер
открыть меню

Драматург, написавший фолио этого мира

Автор:  Джойс Джеймс
Темы:  Литература
04.09.2014

Источник изображения

Игорь Константинович Романович (1908 — 1943)  один из первых русских переводчиков Дж. Джойса, член знаменитого литературного объединения Ивана Александровича Кашкина. Сын учительницы М.Н.Романович. Жил в Москве, печатался в журнале «Интернациональная литература». Увлеченно переводил Джойса и современных английских поэтов («Антология новой английской поэзии». Л., 1937).

Важно понимать, что Романович работал над переводами Джойса, когда еще не были написаны многочисленные комментарии к текстам классика ирландской литературы, что делает его перевод «Улисса” еще более дерзким и говорит о его таланте, не осмысленном нами до конца. 2 ноября 1937 года он был арестован, обвинен в космополитизме. Обвинение было тяжелым; почти сразу арестовали и его жену, Елену Владимировну Вержбловскую (1904–2000). Романович был приговорен к десяти годам лагерей, Вержбловская — к восьми, однако каким-то чудом через три года ей удалось освободиться. Биография Романовича и его переводческий подвиг, трагическая смерть от голода в лагере под Рыбинском (похоронен там в общей могиле) еще ждут своего исследователя.

Книгу рассказов-воспоминаний Е. В. Вержбловской, монахини Досифеи, «Близнец» в 2009 г. издала Е.Ю. Гениева, выросшая на ее руках. Через много лет после гибели автора ей удалось издать и перевод »Улисcа» И.Романовича. История любви Игоря Романовича и Елены Вержбловской легла в основу киносценария Ю.Мамина «Радость любви к Джойсу», отвергнутого Минкультом и принятого к публикации «Вестником Европы».

Что же до Джойса, то он глубоко изучал жизнь и творчество Шекспира. Известно, что в годы жизни в Триесте он прочел цикл из двенадцати лекций о Шекспире, которые не сохранились.

Отрывки из «Улиcса» (9-й эпизод — «Сцилла и Харибда») в блестящем переводе Игоря Романовича дают нам возможность услышать монолог Джойса о Шекспире[1].

Джеймс Джойс

Улиcс

Эпизод 9

Перевод Игоря Романовича

***

— Нашим юным ирландским бардам, — наставительно сказал Джон Эглинтон, — еще предстоит создать образ, который мир поставит рядом с Гамлетом англосакса Шекспира, который, впрочем, во мне, как и в старике Бене, вызывает самое искреннее восхищение.

— Все эти вопросы представляют интерес чисто академический, — изрек Рэссел из глубины своей тени. — Я имею в виду спор о том, кто такой Гамлет — сам Шекспир, или Иаков I, или Эссекс. Спор священников об историчности Иисуса. Искусство призвано раскрывать нам идеи, лишенные формы, духовные сущности. Насколько глубок тот слой жизни, в котором берет истоки творение искусства, вот первый вопрос, который мы должны задавать. Живопись Гюстава Моро — это живопись идей. Самые глубокие стихи Шелли, слова Гамлета, позволяют нашему сознанию приобщиться к вечной мудрости. Платоновский мир идей. Все остальное — это лишь умствования учеников для учеников…

— Все учителя были сначала учениками, — сверхлюбезно сказал Стефен. — Аристотель был некогда учеником Платона.

— Таким он и остался, надо думать, — степенно сказал Джон Эглинтон. — Так и видишь его, примерного ученика с дипломом под мышкой.

Он снова рассмеялся улыбающемуся теперь бородатому лицу.

Лишенные формы духовные. Отец, Слово и Святой Дух. Отче наш, иже еси на небеси. Хиезос Кристос, маг красоты, логос, страдающий в нас каждое мгновение. Истинно так. Я есмь пламя на алтаре. Я есмь жертвенный маргарин.

…Вошел мистер Без, высокий, юный, легкий, мягкий. Он с грацией нес в руке блокнот, широкий, новый, чистый, яркий.

— Этот примерный ученик, — сказал Стефен, — счел бы размышления Гамлета о будущей жизни своей сиятельной души монологом неправдоподобным, незначительным и недраматичным, столь же плоским, как монологи Платона.

Джон Эглинтон, нахмурясь, сказал, нагнетая гнев:

— Честное слово, у меня желчь разливается, когда кто-нибудь при мне сравнивает Аристотеля с Платоном.

— Который из них, — спросил Стефен, — изгнал бы меня из своего идеального государства?

Вынь из ножен кинжал своих определений. Стольность есть самость всех столов. Потокам стремлений и эонам они поклоняются. Бог: крик на улице: очень перипатетично. Пространство: то, что ты хочешь не хочешь, а видишь. Сквозь пространство мельче красных шариков в крови человека они ползут на пузе вслед за ягодицами Блэйка в вечность, которой этот растительный мир лишь тень. Придерживайся того сейчас, того здесь, сквозь которое все грядущее проваливается в прошедшее.

…мистер Без повернул безобидное лицо к Стефену.

— Малларме, знаете, — сказал он, — написал чудесные стихотворения в прозе; Стефен Мак-Кенна читал мне их в Париже. Там есть одно о Гамлете. Он говорит Il se promêne lisant au livre de lui-même [2]. Он описывает постановку «Гамлета» в каком-то французском городе, понимаете, в провинции. На афише значилось.

Свободная рука его грациозно начертила в воздухе крошечные знаки.

 

HAMLET

Ou

LE DISTRAIT

Pièce de Shakespeare [3]

 

Он повторил снова нахмурившемуся лбу Джона Эглинтона:

— Pièce de Shakespeare, понимаете. Это так по-французски, восприятие французов. Гамлет или…

— Или растяпа, — докончил Стефен.

Джон Эглинтон рассмеялся.

— Да, пожалуй, именно так, — сказал он. — Французы, конечно, народ замечательный, но в некоторых случаях они проявляют удручающую близорукость.

Пышное преувеличенное изображение убийств.

— Роберт Грин назвал его палачом души, — сказал Стефен. — Не зря он был сыном мясника, орудовавшего остро отточенным резаком, поплевывая себе на ладони. Девять жизней принес он в жертву за одну жизнь своего отца, Отче Нашего, иже еси в чистилище. Гамлеты в хаки стреляют без колебаний. Кровавая бойня пятого акта — прообраз концентрационного лагеря, воспетого мистером Суинберном.

Крэнли, я его немой ординарец, издали следящий за битвами.

Злобных врагов наших жен и детей

Сами же мы пощадили!

Между улыбкой сакса и ржаньем янки. Сцилла и Харибда.

— Он утверждает, что «Гамлет» — это просто история с привидениями, — пояснил Джон Эглинтон мистеру Безу. — Как жирный парень в «Пиквике», он хочет, чтобы мы оледенели от ужаса.

Слушай! Слушай! О слушай!

Моя плоть слышит его: леденея слышит.

Если ты хоть раз…

— Что такое привидение? — сказал Стефен с заразительной энергией. — Нечто, превращенное в не осязаемое смертью, отсутствием или переменой нравов. Елизаветинский Лондон был так же далек от Стрэтфорда, как порочный Париж далек от девственного Дублина. Кто такой этот призрак из Limbo patri [4], возвращающийся в мир, что позабыл о нем? Кто такой король Гамлет?

Джон Эглинтон переместил свое тщедушное тело, откинулся на спинку, чтобы лучше судить.

Клюнуло.

— Дело происходит в два часа дня в середине июня, — сказал Стефен, быстрым взглядом приглашая слушать. — Флаг поднят на театре у берега реки. Около него в Парижском саду медведь Саккерсон рычит на арене. Матросня, плававшая по морям вместе с Дрейком, жует свои сосиски в партере.

Couleur Locale [5]. Всади сюда все, что знаешь. Сделай их своими сообщниками.

— Шекспир вышел из дома гугенота на Силвер-стрит и шагает мимо лебединых заводей по берегу реки. Но он не останавливается покормить самку, ведущую свой выводок к тростникам. Иные мысли занимают ум Эвонского лебедя.

Мизансцена готова. Игнатий Лойола, спеши мне на помощь!

— Представление начинается. На затемненную часть сцены выходит актер, одетый в отслужившую кольчугу придворного щеголя, хорошо сложенный мужчина с густым басом. Это призрак, это король, король и не король, а играет его Шекспир, изучавший Гамлета все годы своей жизни, не растраченные впустую, для того чтобы сыграть роль привидения. Он обращается к Барбеджу, юному актеру, стоящему перед ним по ту сторону парусиновой занавеси, называя его этим именем:

Гамлет, я дух твоего отца, 

повелевая выслушать себя. С сыном он говорит, с сыном своей души, с принцем, юным Гамлетом, и с сыном своей плоти Гамлетом Шекспиром, умершим в Стрэтфорде, ради того, чтобы его тезка жил вечно.

Возможно ли, что актер Шекспир, призрак благодаря отсутствию, одетый в одежды погребенного короля Дании, призрака благодаря смерти, обращающийся к имени своего сына (если бы Гамнет Шекспир жил, он был бы близнецом принца Гамлета), — возможно ли, спрашиваю я вас, допустимо ли, что он не сделал или не предвидел логического вывода из этих посылок: ты сын, лишенный трона: я отец, падший от руки убийцы: твоя мать, эта преступная королева, Анна Шекспир, урожденная Хатвей…

— Это копание в грязном белье великого человека, — раздраженно начал Рэссел.

— Ты здесь, приятель!

— Представляет интерес только для псаломщика. Я хочу сказать, что у нас есть его трагедия. Я хочу сказать, что когда мы читаем поэтические страницы «Короля Лира», нам нет никакого дела до частной жизни поэта. Подглядывание и подслушивание закулисных сплетен, пьянство поэта, долги поэта. У нас есть «Король Лир»: и он бессмертен. 

<...> — Разумеется, задумчиво, — сказал Джон Эглинтон, — из всех великих людей он самый загадочный. Единственное, что мы знаем о нем, — это то, что он жил и страдал. Собственно, даже этого мы толком не знаем. Другие удовлетворяли наше любопытство. Все остальное покрыто мраком неизвестности.

— Но в «Гамлете» столько личного, не правда ли? — вступился мистер Без. — Я хочу сказать, это своего рода интимный дневник, понимаете, о его интимной жизни. Я хочу сказать, что мне в высшей степени безразлично, понимаете, кого убили и чья вина… 

<...> — Два деяния преследуют душу призрака: нарушенный обет и пустоголовый мужлан, которого она осчастливила своими милостями, брат покойного супруга. У нежной Анны, надо думать, кровь была горячая. Обольстившая раз обольщает снова.

Стефен развязно повернулся на стуле.

— Факты на моей стороне, не на вашей, — сказал он, хмурясь. — Если вы отрицаете, что в пятой сцене «Гамлета» он заклеймил ее позором, объясните мне, пожалуйста, почему в течение всех тридцати четырех лет, протекших со дня, когда она женила его на себе, и до дня, когда она его похоронила, он ни разу не упоминает о ней. Все эти женщины уложили своих мужчин в могилу: Мэри своего муженька Джона, Анна своего бедного миленького Виля, когда он возьми и да и помри подле нее, боясь, что ему приходится уходить первому…

— Он был богатым помещиком, — сказал Стефен, — у него был герб и поместье в Стрэтфорде и дом в Ирландском подворье в Лондоне, он был крупным акционером, человеком с большими связями, фермером, платившим десятину со своих земель. Почему он не оставил ей свою лучшую кровать с тюфяком, если ему хотелось, чтобы остаток дней она прохрапела в мире? <...> Он вытащил Шейлока из собственного поместительного кармана. Сын хлеботорговца и ростовщика, он сам был хлеботорговцем и ростовщиком; десять возов хлеба хранились у него в амбарах во время голодных бунтов. Его должники и есть, наверное, те самые знатные особы, которых упоминает Четль Фальстаф, похваляющийся своей честностью в делах. Он упёк под суд одного из своих собратьев–актеров за несколько мешков солода и за каждый ссуженный в долг грош требовал своего фунта мяса в виде процентов. А как бы иначе мог бы конюх Обрея и суфлер разбогатеть так быстро? Каждое событие лило воду на его мельницу. История Шейлока совпадает по времени с еврейскими погромами, начавшимися после повешения и четвертования придворного лекаря королевы, Лопеса, у которого заживо вырвали сердце из груди; «Гамлет» и «Макбет» — со вступлением на престол шотландского горе-философа, питавшего пристрастие к поджариванию ведьм. В «Тщетных усилиях любви» он издевается над погибшей Армадой. Величественные корабли его исторических хроник плывут по взбаламученному морю ярого шовинизма. Начинается процесс уорикширских иезуитов — и вот перед нами лакейская теория словоблудия. «Отважный мореход» возвращается на родину с Бермудских островов, и в результате появляется драма, приводившая в восторг Ренана… В своих сладких как сахар сонетах он идет по стопам Сиднея. Что же до златовласой феи Елизаветы, иначе рыжей кошки Бесс, бесстыдной девы, вдохновившей «Виндзорских проказниц», пусть какой-нибудь мейнгер из Неметчины роется всю жизнь в бельевой корзине, отыскивая на дне ее глубокие скрытые смыслы…

— Пожалуй, Рэссел прав [Эглинтон]. Какое нам дело до его жены и отца? Я сказал бы, что только у поэтов домашнего очага бывает домашний очаг. У Фальстафа домашнего очага не было. Пожалуй, тучный рыцарь был его
шедевром…

<...> — Отец, — сказал Стефен, борясь со своей подавленностью, — неизбежное зло. Он написал свою трагедию через несколько месяцев после смерти отца. Утверждая, что он, седеющий муж с двумя дочерьми на выданье, с тридцатью пятью годами жизни за плечами, nel mezzo del cammin dI nostra vita [6], с пятьюдесятью годами житейского опыта, и есть безбородый виттенбергский студент, вы тем самым утверждаете, что его семидесятилетняя старуха мать — это похотливая королева. Нет. Труп Джона Шекспира не скитается по ночам. Из часа в час он гниет и гниет. Он покоится, обезоруженный отец, передавший мистическое состояние отцовства своему сыну. Именно на этой тайне, а вовсе не на мадонне, которую лукавый итальянский ум бросил как кость европейской черни, зиждется церковь, непоколебимо зиждется, ибо, подобно вселенной, подобно макро- и микрокосму, она зиждется на пустоте. На невероятном, на неправдоподобном…

…Когда Рэтлендбэконсаутгемптоншекспир или другой поэт, носящий то же имя, в «Комедии ошибок», написал «Гамлета», он был не только отцом своего сына, но так же, перестав быть сыном, он был и чувствовал себя отцом всего своего рода, отцом своего собственного деда, отцом своего нерожденного внука, который по той же причине так и не родился, потому что природа, как понимает ее мистер Мэги, боится совершенства…

СТЕФЕН (Stringendo). Он скрыл свое имя, хорошее имя, Вильям, в одной драме под маской статиста, в другой — под маской шута, подобно старому мастеру-итальянцу, помещавшему свое лицо где-нибудь внизу холста. Он раскрыл его в сонетах, где Witts, пожалуй, даже слишком много. Так же как Джону О`Гонту, его имя дорого ему, не менее дорого, чем дворянский герб, ради которого он пресмыкался, на поле черни копье из посеребренной стали, honоrificabilitudinitatibus[7] дороже, чем слава величайшего потрясателя сцены в Англии. Что имя? Об этом мы спрашиваем себя в детстве, когда пишем то имя, которое, по словам взрослых, принадлежит нам. Звезда, хвостатая звезда, немеркнувшее днем светило, зажглось при его рождении. Днем оно одно сияло в небесах, сияло ярче, чем Венера ночью, а по ночам оно сияло над дельтой Кассиопеи, над возлежавшим созвездием, начертавшим среди звезд его инициал. Его глаза следили за светилом, склонявшимся все ниже к горизонту, восточнее Медведицы, когда в полночь он проходил по сонным летним полям, возвращаясь из Шоттери и из ее объятий…

СТЕФЕН: У него было три брата: Гилберт, Эдмунд, Ричард. Гилберт в старости рассказывал своим приятелям дворянчикам, как он задарма достал пропуск у господина Сборщика, лопни мои глаза, если я вру, и видел в Лондоне своего братца господина Виля, того, что драмы пишет, и тот комедь ломал, а драка там была, что только держись, а на закорках у Виля здоровенный дядя сидел. Театральные сосиски пленили душу Гилберта. Его нет нигде: но Ричарда и Эдмунда кроткий Вильям помянул в своих драмах недоб-
рым словом…

…Но почему он взял именно эти, а не другие имена? Ричард, горбатый отпрыск шлюхи, выродок, любезничает со вдовствующей Анной, улещает и обольщает ее: отпрыск шлюхи — веселую вдову. Ричард завоеватель, третий брат, овладел ею после Вильгельма завоеванного…

<…> тема брата-предателя, или узурпатора, или прелюбодея, или всех трех в одном лице, никогда не покидает Шекспира. Тема изгнания, изгнания из сердца, изгнания из дома, проходит красной нитью сквозь все его драмы, начиная с «Двух веронцев» и до «Бури», где Просперо ломает свой жезл. Закапывает его на глубину нескольких футов в землю и бросает в море свою книгу. В его зрелые годы эта тема раздваивается, отражается в других темах, повторяется, протазис, эпитазис, кататазис, катастрофа. Она вновь появляется, когда он уже на краю могилы, когда его замужнюю дочь Сусанну, яблочко, упавшее недалеко от яблони, обвиняют в прелюбодеянии. Первородный грех омрачил его разум, ослабил его волю и внушил ему сильное пристрастие к злу. Выражаясь словами милордов епископов из Майнута, скажем: первородный грех, совершенный, подобно изначальному первородному греху, той, чьим грехом он также согрешил. То же самое находим мы и когда читаем между строк его последней воли, и когда разбираем надпись на его могильном камне, под которым ее останки не будут лежать. Годы не вытравили эту тему. Красота и умиротворение не победили ее. Она повсюду в бесконечном многообразии, в сотворенном им мире, в «Много шуму из ничего», дважды в «Как вам это понравится», в «Буре», в «Гамлете», в «Мере за меру», и во всех остальных драмах, которые я не читал.

Судья Эглинтон резюмировал.

— Обе стороны правы, — заявил он. — Шекспир и дух отца и принц. Он все во всем.

— Совершенно верно, — сказал Стефен. — Мальчик первого действия и зрелый муж пятого — это одно лицо. Всё во всем. В «Цимбелине», в «Отелло» он сводник и рогоносец. Он действует и противодействует. Влюбленный в идеал или в извращение, он, как Хосе, убивает реальную Кармен. Его неуклюжий интеллект — это одержимый Яго, непрестанно стремящийся причинить страдания мавру внутри себя…

— А Яго — что за фигура! — воскликнул отважный Джон Эглинтон. — Нет, что ни говорите, Дюма быв прав. После Бога Шекспир величайший творец.

— Ни мужчины, ни женщины не радуют его, — сказал Стефен. — Пробыв в отсутствии всю жизнь, он возвращается на тот самый клочок земли, где родился, где он муж и мальчик, был безмолвным свидетелем, и там, в конце жизненного пути, он сажает в землю свое тутовое дерево. Потом умирает. Спектакль окончен. Могильщики хоронят Гамлет-père`a и Гамлет-fils`a, возведенного наконец смертью в сан короля и принца, с музыкальным сопровождением. Пусть убитого и обманутого, но зато оплакиваемого всеми хрупкими и нежными сердцем датчанками и дублинками, и скорбь о покойном — вот единственный супруг, с которым они отказываются расстаться. Если вам нравится эпилог, вчитайтесь-ка в него: преуспевающий Просперо, вознагражденная добродетель, Лиззи, дедушкина любимая внучка, и гадкий дядя Ричи, сопровожденный поэтическим правосудием туда, куда попадают все гадкие арапы. Занавес. Он нашел во внешнем мире действительным все то, что в его внутреннем мире было возможным. Метерлинк сказал: если Сократ сегодня утром покинет свой дом, он найдет мудреца, сидящего на пороге. Если Иуда сегодня вечером отправится в путь, этот путь приведет его к Иуде. Жизнь каждого из нас — это много дней, день за днем. Проходя через самих себя, мы встречаем грабителей, духов, великанов, стариков, юношей, жен, вдов, братьев-соперников. Но встречаем всегда самих себя. Драматург, написавший фолио этого мира, и написавший плохо (он сотворил сначала свет и только через два дня солнце), повелитель вещей, каковы они есть, тот, кого самые правоверные из католиков называют dia boia, бог-палач, есть, конечно, все во всем во всех нас — конюх и мясник, и он был бы сводником и рогоносцем, если бы не то обстоятельство, что в предсказанной Гамлетом небесной экономии нет больше браков, ибо облеченный славой человек, андрогинный ангел, есть сам себе жена…

— Вы только и делаете, что обманываете ожидания, — сказал напрямик Джон Эглинтон Стефену. — Все, что вы говорили, было сказано лишь для того, чтобы показать нам французский треугольник. Сами-то вы верите в свою теорию?

— Нет, — поспешно сказал Стефен.

 

Примечания

  1. Джеймс Джойс. Улиcс. Главы из романа / Перевод И. Романовича. М.: Радуга. 2000. С. 450–480.
  2. Он прогуливается, читая книгу самого себя (франц.).
  3. Гамлет, или рассеянный. Пьеса Шекспира (франц.).
  4. Лимб отцов (итал.).
  5. Местный колорит (франц.).
  6. «Земную жизнь пройдя до половины…» (итал.) — начало «Божественной комедии» Данте.
  7. «Достопочтенный» с прибавлением нескольких суффиксов (лат.).

 

© Перевод: Игорь Романович