В контакте Фэйсбук Твиттер
открыть меню

Долгое ненастье

Автор:  Филиппов Александр
26.08.2022

I.

Американский исследователь Филип Боббит пишет о войнах, длившихся куда дольше, чем принято считать. «Эпохальные войны могут состоять из нескольких конфликтов, которые сами их участники считали отдельными войнами, а также периодов кажущегося мира (иногда даже с очень обстоятельными мирными договорами), а расстановка врагов и союзников в них часто меняется по ходу конфликта»[1].  Это взгляд историка и политического теоретика. Он кажется мне продуктивным и, так сказать, инструктивным. Но с еще более общей, философской точки зрения здесь возможны дополнения и уточнения.  С одним только спорить не приходится: войны длятся куда дольше, чем кажется, а мир – скорее исключение, чем правило. То, что мы знаем как современное государство, является уникальным сочетанием способности к концентрации ресурсов и способности к мобилизации населения, солидарных граждан. По отдельности, то есть либо на концентрацию ресурсов – финансовых, промышленных, военных, – либо на создание для множества людей сильных мотивов солидарности способны отнюдь не только государства. Хрестоматийные примеры огромных транснациональных корпораций или политических движений, готовых бросить вызов государствам, не нуждаются в специальном рассмотрении. Но вот комбинация того и другого – это почти исключительная характеристика именно государства. Почему «почти»? Потому что определение государства как того, что находится в своих границах, нуждается, конечно, в уточнениях. Фактическое положение дел часто не совпадает с юридически корректными описаниями. Например, непризнанные государства могут контролировать большие территории, но не обладают собственной валютой и банковской системой, выживают благодаря помощи могущественных держав и пользуются поддержкой населения, которое как народ может быть даже более или менее широко признано в мире, но в своей политической форме не представлено в международных организациях. Конечно, положение государств – полноправных и признанных членов ООН совершенно другое. Но и они могут находиться в большей или меньшей степени зависимости от других стран, их границы могут признаваться не всеми соседями, претендующими на их территории, и т.п.  Таким образом, само по себе государство благодаря этой способности к комбинации ресурсов и солидарности было бы не знающим себе равных, если бы рядом не было других государств и если бы ему не бросали вызов, помимо государств, другие силы, как те, которые могут собрать больше ресурсов, так и те, которые могут создать для своих членов более сильные мотивы. Существование государства всегда является не просто неустойчивым, но и находящимся на грани разрушительной для него войны, важнейшей особенностью которой может стать превращение межгосударственного противостояния в гражданское. Обращение к классике политической философии позволит показать это более наглядно и, надеюсь, убедительною

II.

В середине XVII века Томас Гоббс сравнивал войну с погодой и говорил, что ненастье – это не ливень-другой, а много дней, когда может хлынуть дождь, и, таким образом, продолжительное время, покуда существует готовность к сражениям, – только это и есть война, а не та или иная битва. Гоббс написал об этом в «Левиафане» вскоре после формального завершения тридцатилетней войны в континентальной Европе (1648) и гражданской войны в Англии (1649). Войны были продолжительными, а мир, наступавший между войнами, – столь кратким, что «воля к борьбе путем сражения» сказывалась самым явственным образом и в отсутствие вооруженных конфликтов.  Гоббс рассчитывал устроить мир лишь внутри государства как искусственного образования, но такого же рода мир между государствами, считал он, невозможен, потому что к нему нельзя принудить: государства могут начать и приостановить войну между собой, но государства не знают над собой высшей власти и после перемирия снова начнут воевать. Это естественно. Для тех, кто не сошелся вместе[2], не образовал государство, война является естественным состоянием, а значит, там, где нет искусственного тела государства, господствует естественное состояние войны. Всего страшнее для политического единства гражданская война, потому что она подрывает внутренний мир. Этим она отличается от внешней войны, войны государства с государством. Ведь если эта последняя окончится победой одного из них, граждане побежденного государства могут стать гражданами победившего. Гоббс находил такой способ образования нового государства (через присвоение, как он это называл) более частым и более реалистическим, чем происхождение из «естественного состояния» путем договора (в его терминологии это называлось «установлением»). Но возвращение в естественное состояние, прекращение состояния гражданского, возможно. Оно, собственно, означает гражданскую войну: граждане перестают быть гражданами. При этом распадается не только оболочка, политическая форма народа. Распадается сам народ как материя государства.

Но как же это возможно? Не говоря уже о том, что само ослабление верховной власти, допускающей такое развитие, надо как-то объяснить (Гоббс это делает, конечно), главный вопрос все равно остается: вот эта явная, разгорающаяся в государстве война, имеет ли она вид сражения (ряда сражений) или речь идет о готовности к боевым действиям? Если первое, тогда в точном смысле поначалу войны еще нет, есть только битвы, происходящие вопреки склонности к миру, но не уничтожающие сам мир. Если же второе, то склонность к войне, собственно, та самая война, которую Гоббс сравнил с дурной погодой, дала о себе знать, усилившись настолько, что не замечать ее уже невозможно. Но эта склонность не появилась только с ослаблением мощи суверена, она всегда уже была в наличии, она разразилась битвами, как грозовая туча молниями, однако и тучи уже были здесь прежде. Здесь всегда была война, удерживаемая силой суверена и верой граждан в то, что за ним не только сила, но и высшее право.

Для нашего современника Джорджо Агамбена «проблема Гоббса» решается следующим образом. Он усматривает войну в тех конструкциях политического единства, которые традиционно считались образцами гражданского мира. Важнейшим источником стала для него книга Николь Лоро «Разделенный город»[3], в которой доказывается, что память о гражданской войне, скрытое, но напряженное противостояние ойкоса (домохозяйства) и полиса – неотъемлемая составляющая устройства Афин, античного образца политического единства. Именно в полисе, по словам Аристотеля, обитает политическое животное – человек.

Два мыслителя ставили под сомнение рассуждения Аристотеля самым радикальным образом. Томас Гоббс в начале трактата «О гражданине» заявляет, что Аристотель ошибался. Человек – вовсе не социальное животное[4], все свидетельствует о том, что он боится других людей и не доверяет им, нуждается в верховной власти, гарантирующей безопасность и соблюдение договоров. Ханна Арендт в известном философском труде «Удел человеческий»[5] утверждала, что «dzoon politikon» – вовсе не «animal sociale». Социальное и политическое – не одно и то же. Социальное основано на потребности людей друг в друге, какую можно в некотором роде встретить и у животных. Но политической жизнью живет тот, кто в битвах отстоял свою свободу. Полис – место политической свободы, а полисное гражданство предполагает не только пространство непринужденного обсуждения совместных дел, но и освобождение от экономики-ойкоса, необходимого для воспроизводства самой жизни, но становящегося помехой свободному деянию. Получалось, что занятие политикой – не «завершение, в котором сказывается природа [человека]», как это представлялось Аристотелю. Гораздо ближе к такому пониманию –героические люди Гоббса, воинственные и желающие славы и власти. Они куда больше походят на гомеровских героев, чем на робких участников либерального порядка и экономического обмена, какими их традиционно представляют, а полис для них – место свободного разговора и посмертной славы, а не укрытия от опасностей и сохранения жизни. Политический народ представляется Арендт в постоянном бурлении, но это не воинственный, не чреватый кровопролитием спор. «Гоббсовским людям» в ее понимании нечего делать в государстве самого Гоббса.

Агамбен полемизирует с текстами Арендт. Иногда он прямо объявляет об этом, иногда позволяет нам догадаться о своем несогласии с ней. Догадываться приходится и в том случае, когда он фокусирует внимание на парадоксальном существовании народа в концепции Гоббса. Пока идет война всех против всех, подчеркивает Агамбен, государства, по Гоббсу, нет, есть множество (multitudo), и оно разъединено. Потом заключается соглашение между людьми, появляется народ, и власть от народа тут же переходит к суверену. Но если народ проявил себя как единство, то почему он не может проявить себя снова и снова, передавая полученные таким образом полномочия другому суверену? Именно эта идея станет ключевой во взрывоопасных трактовках учредительной власти, особенно во времена Французской революции. Но Гоббс, как я думаю, сознавая все опасности, старался обезвредить ту мину, которую сам же и заложил в конструкцию новоевропейского государства. Гоббс в «Левиафане» исследует в главе 16 процедуру авторизации и толкует ее так: полномочия, переданные доверенному лицу, доверитель при особого рода безотзывном поручении не может снова передавать другому доверенному лицу, потому что утратил это полномочие навсегда. Такова действительно была трактовка формулы римского права, которой пользовались деловые люди и юристы во времена Гоббса. Он сообразил представить таким доверителем обретший единство народ. Но какой бы остроумной ни была эта идея, всех проблем такая конструкция не решала.

Агамбен цитирует трактат Гоббса «О гражданине», где находит формулу «multitudo dissoluta» – «растворившееся», как принято переводить, или, может быть, лучше «разошедшееся» или «распустившееся» множество. Множеств, таким образом, два, а не одно. Первое теоретически предшествует образованию государства, а во второе трансформируется отдавший свои полномочия суверену народ. «Круг «разобщенное множество» – народ/король – «растворившееся множество» в одной точке разрывается, и попытка вернуться к изначальному положению совпадает с гражданской войной»[6]. Как это понимать? У народа не очень-то получается остаться народом, но игра «разъединенного» и «распущенного» множеств малопродуктивна для теории. Гражданская война, говорит Агамбен, получается у Гоббса из-за того, что распустившееся множество не только не является цельным народом, политическим телом, но и опознает в этой несвязности то, что как бы предшествовало его образованию, то есть, оставаясь словно бы еще народом, уже находится накануне войны всех против всех. Заметим, однако, в этой связи другое. Если бы народ не только состоялся как единство, но и оставался единством, ему не понадобился бы (сразу или с течением времени) стоящий выше него суверен. Между тем, Гоббс, обосновывая необходимость верховной власти, обращается к повседневному опыту своих читателей и замечает, что это именно опыт взаимной враждебности: в домах мы закрываем двери, отправляясь в путь, берем охрану. Это именно то место в начале трактата «О гражданине», где он критикует Аристотеля. Гоббс, напомню, хочет доказать, что Аристотель глубоко заблуждался: человек по природе не социален, иначе бы он не боялся сограждан, а для ведения бизнеса не были бы нужны юридические и силовые гарантии верховной власти.

Преодоление этой сложности классиками европейской политической философии хорошо известно. Напомню лишь об одном из них, поскольку это окажется важным дальше. Спиноза добавил к готовности граждан повиноваться их готовность к взаимной поддержке[7]. Его соображения в наши дни могут показаться отчасти тривиальным, однако за ними стоит не только иная философия человека, но и совершенно иная политическая интуиция, чем у Гоббса. Спиноза высоко ставил повиновение властям, но мощь народа, точнее, множества[8], как он доказывает, выше в тех случаях, когда есть сотрудничество, поддержка друг друга, а кроме того, конечно, – повиновение верховным властителям. Множество, таким образом, не растворяется, но сохраняется в своей полной дееспособности. На место исключительной вражды приходит комбинация эгоистической враждебности и солидарности, причем последняя преобладает и не противоречит обязанностям подчинения.

Огрубленно представляя позиции Гоббса и Спинозы, мы сразу видим схему основного противоречия в подходах к социальной жизни. За самыми разными концепциями, если присмотреться, обнаружатся изначальные интуиции: либо интуиция множества, отдавшего полноту власти суверену и поплатившегося за внешние гарантии права и порядка не утихающей внутренней враждой (даже если она имеет вид мирной, экономической конкуренции), либо же интуиция солидарного народа, мощь которого тем больше, чем сильнее спаяны между собой граждане (дружбой ли, как считал Аристотель, или позитивными аффектами взаимной приязни и разумным пониманием благодетельности взаимной поддержки, о чем писал Спиноза).  Можно было бы также сказать, что у Спинозы речь идет о преодоленной, а у Гоббса – о только приостановленной гражданской войне. Повторю: речь идет о теоретических интуициях. Спиноза, подобно своему старшему современнику Гоббсу, был свидетелем очень тяжелых, кровавых, опасных также и для него лично, противостояний. Однако ни тот, ни другой в точном смысле не обобщали свой опыт, они конструировали рамки возможного опыта, и мы сегодня можем пользоваться их достижениями так же, как пользуемся другими научными инструментами, созданными века назад.  

III.

Войны между народами – совсем не то же самое, что войны между государями и подначальными им войсками. «Англия воюет с Францией» может означать, что угодно, и смысл такого высказывания может меняться не то что от века к веку или от десятилетия к десятилетию, но на протяжении куда более краткого срока, когда то, что задумывалось как столкновение войск, оказывается битвой между народами. Впрочем, лучше обойдемся без «Англий» и «Франций», как и без других исторически значимых имен. Вообразим себе самым абстрактным образом два противоположных случая: в первом из них держава X, войско которой состоит сплошь из солдат регулярной армии, терпит сокрушительное поражение от (такой же) державы Y, войска которой вступают в пределы державы X, предполагая, что сражаться там уже не с кем, потому что войско разбежалось, а прочие граждане не вооружены и не воинственны. Однако войска Y сталкиваются с достаточно широким и единодушным сопротивлением местных, с партизанской, народной войной, которая длится, невзирая на поражения повстанцев. Представим себе теперь другую ситуацию. Держава X не просто весьма воинственная, то есть войны, которые она сама же и начинает, встречают широкое одобрение населения, но и армия ее в точном смысле слова народная, граждане рвутся в бой и охотно пополняют ряды бойцов. Однако же и такая армия может быть разбита. И вот, ввиду ли поражения или в силу иных неурядиц, падает не только боевой дух войска, но и солидарная готовность граждан сражаться.  Подобно тому, как пускается в бегство и теряет боевой строй армия, рассыпается и гражданский строй еще недавно крепкого государства. Если в первом случае регулярные войска не могут справиться с солидарным народом и завершить войну, то во втором случае рассыпается, потеряв боевой дух, сам народ.

Как и при всяком конструировании идеальных типов, такие рассуждения содержат слишком много натяжек. Предположительно, ценность их могла бы состоять в том, чтобы соединить эти идеальные типы с тем, что мы получили, рассуждая выше о философской классике. И здесь есть действительно несколько довольно тонких моментов, которые подлежат дальнейшему рассмотрению. Прежде всего, не только понятийный аппарат социальных наук, но и весь наш повседневный опыт сопротивляется такому представлению: с одной стороны – политическая мощь, бюрократический и военный аппарат государства, с другой стороны – множество граждан, в лучшем случае предстающих как «народ», не дифференцированное единство. Ведь с самого начала мы говорили о двух источниках мощи государства, куда же делась солидарность т все, что на ней основано? Мы-то знаем, что есть семьи и соседи, коллеги и земляки, члены клубов и кланов, болельщики, профсоюзы и участники разных групп в социальных сетях. Наконец – хотя это не всеми признается – есть сердцевина гражданской солидарности, то, что Парсонс называл интегративной системой или социетальным сообществом. Куда это все подевалось, как получается, что вместо всей этой пестрой жизни остается такой схематический набросок?

Это действительно важный вопрос, и ответ на него может быть двоякий. Не только упомянутые Гоббс и Спиноза, но и многие политические философы того времени столкнулись с удивительным феноменом новоевропейского суверенного государства, которое буквально железным катком прокатывалось по многовековому устройству стран и народов. С одной стороны, суверенитет не оставлял места своеправным, как любил называть их Спиноза, образованиям, все «системы» в государстве (в терминологии Гоббса) только от государства и получали право на существование и могли быть им же признаны незаконными и запрещены. Такому государству соответствовал в теории разделенный не на семьи и корпорации, но на отдельных индивидов «народ», предстающий не как единство, а именно как множество. Да и кто из нас и по сей день не ощущает временами одиночество перед лицом бюрократической машины? С другой же стороны, и это, пожалуй, важнее, то особое состояние, которое мы исследуем, состояние войны, означает буквальное уничтожение многих признаков мирной жизни, и как раз войны, а наряду с ними, конечно, и революции, часто влекут за собой распад многих прочных связей, экзистенциальное противостояние (смертельные битвы, в которых мирные дела, мирные связи с другими  людьми становятся менее важными). И уже на этой основе создание новых общностей, вроде фронтового товарищества, ветеранских организаций и т.п. предстают как пересоздание специфической социальности в антисоциальном формате войны. Война на поле боя продолжается в мирной жизни, она дает о себе знать как враждебность между людьми мирного места и мирного времени, война буквально не может кончиться для тех, кто воевал. Об этом много написано.

Конечно, даже и так понимаемое атомизированное множество не является универсальным понятием, и его не стоит принимать за точную и полную картину самой реальности. Но работа с этим понятием не является бессмысленной и может еще принести результаты. Вот один из них. Идеальные типы двух держав, сконструированные выше, предполагают два важных параметра: время и солидарность. Второе зависит от первого. В одном случае со временем обнаруживается, что солидарность есть там, где ее не ждали найти, а во втором, – что со временем солидарность размывается и, тем самым, растворяется сам народ. Речь в этом последнем случае идет не о том, что оккупация или военное поражение как таковое означают физическое истребление. Исчезает именно солидарность, связь или, как еще иногда говорят, идентичность. Чем это может обернуться, нам и предстоит сейчас посмотреть.

IV.

У Карла Шмитта в книге о «Левиафане» Гоббса[9] одна из глав называется «Суверенное представительное лицо гибнет от разрыва между внутренним и внешним». На первый взгляд здесь все просто. Гоббс понимал, что контролировать мысли и чувства подданных суверен не может, но может контролировать их внешнее поведение. В устройство государства вводится различие между убеждением и лояльностью, верой и публичным исповеданием веры. Так устроено и современное государство, то есть не любое нынешнее государство, а именно государство модерна, принципы устройства которого формировались в Европе в Новое время. Здесь Шмитт не упускает шанса бросить камень в Спинозу: Гоббс, говорит он, хотел остаться в рамках веры своего народа, тогда как Спиноза, еврей и либерал, смотрит на все со стороны, для него все равно, какая вера и по отношению к чему проявляется лояльность, потому что речь идет лишь о внешней стороне дела. А вслед за Спинозой, продолжает Шмитт, либерализм развился еще более губительным образом: «Кто вообще допускает противоположность внутреннего и внешнего, тот тем самым уже признаёт полное превосходство внутреннего над внешним, невидимого над видимым, негласного над гласным, потустороннего над посюсторонним»[10]. Однако Шмитт здесь, с одной стороны, проявил гениальную интуицию, а с другой стороны, слишком увлекся и сам роковым образом промахнулся. Гениальность его именно в постоянном акцентировании различия между внутренним и внешним, той роли, которую оно сыграло в судьбах современного государства. А недостаток или даже провал заключаются в том, что Шмитт различие внутреннего и внешнего усматривает лишь в том, говорим ли мы о «внутреннем мире» в противоположность «внешним действиям», но не обращает внимание на другое различение, обязанное своим существованием территориальным границам государства[11]. В самом деле, сколько бы мы ни говорили о внутренних чувствах, вряд ли кто-то решится сказать, что внутри они находятся в том же точно смысле, что и скрытые кожным покровом органы человека. Сердце как орган – внутри. А вот сердечная привязанность, сердечные муки… Где они? Это сложный философский вопрос, и недаром, как говорят, знаменитый американский социолог Г. Гарфинкель ядовито замечал, что, если вскрыть черепную коробку человека, там обнаружатся не мысли, а в лучшем случае мозги. Но если не вдаваться в философские сложности, все равно, помимо того, что «человек – это сосуд, внутри которого есть мир мыслей и чувств», надо еще вспомнить, что государство в его территориальных границах в точном смысле представляет область отграничения внутреннего от внешнего. Именно крупные тела, каковы люди и вещи, находятся внутри государства или вне его, под властью суверена или вне ее. Государство не может добраться до «внутреннего человека», не может взять его под контроль. Вот эта внутренняя жизнь не всегда была свободной. Католик был обязан регулярно исповедоваться, он узнавал от единой церкви что правильно и что неправильно, и признавал внешнюю инстанцию контроля внутреннего, зримую церковь вместе с мистическим единством незримой. Католик Шмитт был к этому чувствителен и противопоставлял такой взгляд протестантскому либерализму. Изолированный и недоступных внутренний мир, множество инстанций духовного авторитета – это дело Реформации. В XX веке и позже вся задача тотальной пропаганды исходит именно из этого: вернуть контроль над внутренним, не оставить во внутреннем мире пространства для внутреннего как недоступного извне.

Мирное существование возможно внутри государства. Войны остаются вне государства, для этого оно и образовано. Тот, кто проявляет нелояльность государству, не подчиняется его законам, фактически выходит из договора. При этом он теряет гражданские права, вступает в войну с государством, становясь его врагом, – говорит Гоббс. Он может убежать, то есть оказаться вне государства. Только речь уже не о бегстве в свой внутренний мир, недоступным внешнему воздействию. Территория, в отличие от внутреннего мира, – это не метафора. Человек может чувствовать отчуждение от государства или не чувствовать его, но территориально он за границей, то есть не под властью своего бывшего суверена. В общем, здесь нужно присматриваться. Есть, как говорят, внутренняя эмиграция, а есть бегство за пределы страны; есть попытки выступить против суверенной власти на ее же территории, а есть участие во внешней войне, будь то посредством заговоров или в составе чужого регулярного войска. История полна таких примеров.

И здесь внезапно два понимания различия внешнего и внутреннего сходятся. Проговорим это еще раз.

Тот, кто внутренне пришел к некоторому убеждению, может также решить, что его поведение внешне должно соответствовать не внешним требованиям государства, но именно этим внутренним убеждениям. Внутреннее внешним принуждениям не подконтрольно. Тот, кто физически находится внутри государства, может в силу внутренних убеждений и по своим внешним действиям оказаться врагом государства. Но по умолчанию внутри государства нет врагов, потому что внутри государства мир, а все враги – вне его, за границей. Расторгая договор, становясь врагом, человек объявляет государству войну и гибнет, потому что против мощи государства у него нет сил и шансов победить. Поэтому исключения из общей лояльности (при нормальном течении дел, вне революций) редки, но не невозможны. Итак, внутренний мир перестает быть только внутренним, убеждения становятся действием и обнаруживают себя во внешнем мире как присутствие внешнего, враждебного государству мира, в собственных внутренних пределах государства, то есть там, где оно, говоря словами Гоббса, дает защиту в обмен на повиновение. Но Гоббса здесь надо прочитать особенно внимательно, чтобы отдать должное его проницательности.

Когда мы говорим о гражданской войне, мы отнюдь не представляем себе полный распад социальных связей. Скорее нам представляются партии, движения, наконец, отдельные территории, которые противопоставляют себя целому или соревнуются в борьбе за целое, желая утвердить свое господство или преобладание в тех же границах. И сам Гоббс в свое время, и Шмитт через триста лет после него неоднократно настаивали на том, что огромную опасность для государства представляют претендующие на самостоятельность образования внутри него, будь то университеты, церкви и секты, или какие-то политические движения. Но как же они возникают, как сплачиваются, превращаясь в опасные для государства институты? Очевидно, что их члены имеют общие убеждения, их единодушие может быть основой представительства (когда глава корпорации говорит и действует за всех ее участников), но здесь нет никакого суверенитета, а раз так, то они могут вступить и в борьбу между собой, и в войну с государством. Именно так могли бы повести себя, между прочим, готовые солидаризироваться «люди Спинозы», в отличие от «людей Гоббса». В чем же проницательность именно Гоббса?

В том, что он видит опасную игру внешнего и внутреннего в состоянии войны. Война между государствами, как мы видели, это вызов не только лояльности, но и солидарности граждан. Стремление расшатать солидарность противника не только на фронте, но и в тылу – важнейшая часть военно-политической стратегии. В случае военного поражения своей страны «люди Гоббса» могли бы, скорее всего, только сменить лояльность, неважно, в виду ли оккупации или плена: ведь основная структура подчинения в обмен на безопасность и правовые гарантии сохраняется. Иначе пленный, как и раб, не ставший гражданином, останется фактически в состоянии войны, говорит Гоббс. Он знает, что лишен прав и гарантий, а значит, связан лишь страхом и памятью о поражении, но не договором, не чувством обязанности. «Люди Спинозы» не столь гибки, как это пытался представить Шмитт, они, как покажет впоследствии доведший до предела его логику Руссо, движимы всеобщей волей, которую считают не внешним принуждением, а своим собственным внутренним побуждением. Но ни Спиноза, ни Руссо не могут толком объяснить, что же случится, если солидарность прекратится, если общее, хотя бы от страха перед внешним противником, исчезнет. Зато это хорошо понимает Гоббс.

Государству, которое не смогло создать для своих подданных достаточно убедительных мотивов, угрожает игра внутреннего и внешнего, обостряющаяся во времена военных конфликтов. Внешняя перспектива перемены лояльности наряду с внутренней перспективой выработки сильных убеждений, приводит к тому, что не просто государство как гарант безопасности оказывается под угрозой, но и вообще мир как таковой. Напомню, что с самого начала речь шла о проблеме, которую легко усмотреть в основополагающей конструкции государства у Гоббса: война всегда уже здесь, она может вырасти из общей взаимной враждебности, из перемены ситуации, в которой уже не продолжительный мир прерывается отдельными стычками, но постоянно возобновляемые сражения прерываются перемириями. Возможно, здесь следовало бы еще кое-что уточнить.

Одно уточнение касается «людей Спинозы». В сущности, именно из них (со всеми необходимыми теоретическими и историческими оговорками) состоит современное демократическое государство, именно они опознают в его действиях свою коллективную силу. Именно от них Руссо ожидал того, чего никак не ждал от своих людей Гоббс: готовности умереть за отечество, то есть республиканской добродетели, незнакомой и не нужной государствам с отделенными от народа армиями. Впрочем, устойчивость этой конструкции не всегда велика. Можно предположить, что эти граждане не так легко откажутся от верности своему государству, но зато, при крайне неблагоприятных для него обстоятельствах, скорее вступят в партии или иные воинственные корпорации, ведущие войны. «Люди Гоббса» более склонны к индивидуальному, а не к коллективному противостоянию, правда, они легче меняют лояльность. Но и для «людей Гоббса», и для «людей Спинозы» не проходят безразлично войны, которые ведет государство. По идее войны комбатантов должны были бы представлять меньшую угрозу, если бы не крайняя уязвимость всей конструкции «Левиафана», страшного лишь для своих подданных, но не для соседних государств. Однако в продолжительных войнах любое войско может оказаться концентратором уязвимостей. Войны государств означают риск прорыва внешнего во внутреннее. Недавно еще мирные земли перестают быть безопасными для жителей, собственная армия приносит с войны не только опыт побед, но и опыт поражений, а государство-соперник устраивает диверсии и поощряет заговоры и питающее их недовольство. Внешняя война как бы всасывается во внутренний порядок и, если не вдохновляет, не служит мобилизации, то подтачивает государство, разрушает его, передает ему свою природу. Ткань социальности не трещит по швам, а буквально истлевает.

Таким образом проявляется не столько действие внешних войн как таковых, сколько дефект самой конструкции. Тривиальное соображение, что один только страх не может быть основой государства, не стоило бы такого обсуждения. Но конструкции политических философов Нового времени основаны не на страхе, а на сложной комбинации страха с расчетом и доверием суверенной власти как гаранту мира и права. Государство Гоббсы более ориентировано на концентрацию ресурсов. У Спинозы более явственна ставка на мобилизацию. Но при всех различиях и даже противоположностях это – одна и та же конструкция. Именно эта конструкция осыпается опять-таки не под действием внешних сил, но в результате сложной игры двух динамик: внутреннего самосознания и внешних конфликтов. Не гражданская война в смысле битвы сторон, но именно всеобщая война на месте всеобщего мира, война в виде далеко заходящего взаимного отчуждения, исчезновения альтруизма, эмпатии, готовности вступать в долговременные обязывающие союзы, не появляется ниоткуда. Она, повторю, всегда уже здесь, и, опознавая ее несомненные признаки, можно стараться хотя бы отдалить еще большее ее приближение.

К таким признакам следует, видимо, отнести не просто нарастающую, фиксируемую даже таким сравнительно грубым социологическим инструментом, как массовый опрос, атомизацию общества, взаимное отчуждение людей, распад ранее устойчивых связей, будь то семейные и родственные, профессиональные или дружеские. К ним же относится и нарастание недоверия к институтам политического представительства, поиск путей индивидуального спасения или альтернативных шансов сплочения и взаимопомощи для немногих. Это условие, среда войны, но еще не сама война. Важнейшим же показателем можно считать рост склонности к насилию, вспышки насилия там, где мог бы гражданский спор, демонстративное пренебрежение к милосердию и раскаянию и вообще отказ от априорного признания любого человека одновременно неприкосновенным и морально авторитетным существом. Говоря проще и короче, это состояние – то, что некогда Эмиль Дюркгейм назвал аномией. Признаком войны она становится тогда, когда ее «внутреннее» (потеря моральных ориентиров) выходит наружу и демонстративно предъявляется как новый стандарт адекватности



 

[1] Боббитт Ф. Щит Ахилла: Война, мир и ход истории. Том I. М.: Individuum, 2021. Электронная версия.


[2] Английское слово «covenant», которое Гоббс использовал, чтобы обозначить соглашение о создании политического единства, восходит к латинскому «coire» – «сходиться».


[3] Лоро Н. Разделенный город: забвение в памяти Афин/ Перевод С. Ермакова. М.: НЛО, 2021.


[4] Гоббс превосходно знал греческий, но трактат написан на латыни, и терминология в нем – принятая терминология переводов Аристотеля на латинский. О разнице между политическим и социальным см. ниже, в связи с Ханной Арендт.


[5] Книга была написана сначала по-английски и в США называлась «Human Condition». Арендт сама перевела ее на немецкий. В русском переводе использовано название немецкой версии: Арендт Х. Vita activa, или о деятельной жизни / Перевод с немецкого и английской В В. Бибихина. СПб.: Алетейя, 2000.


[6] Агамбен Дж. Stasis. Гражданская война как политическая парадигма / Перевод С. Ермакова. СПб.: Владимир Даль, 2021. С. 61.


[7] И вернулся в «Политическом трактате» к формуле «человек – животное социальное». Без взаимопомощи люди едва ли могли бы «поддерживать жизнь и совершенствовать свой дух». А вот совместно они могли бы овладеть землями, обрабатывать их и отражать неприятеля.


[8] Укажу на всякий случай, что в русских переводах Спинозы «народом» часто называется «multitudo», множество, отчего понятные его современникам переклички и полемика с Гоббсом, могут ускользнуть от нашего внимания.


[9] См.: См.: Шмитт К. Левиафан в учении о государстве Томаса Гоббса / Пер. Д. Кузницына. СПб.: Владимир Даль, 2006.


[10] Там же. С. 203.


[11] Много позже, в одной из дневниковых записей Шмитт будет цитировать Тацита и упоминать о том, как войны внешние смешались с внутренними, гражданскими. Но это – отдельное и слишком сжатое рассуждение. См.: Шмитт К. Глоссарий // Социологическое обозрение. 2010. Т. 9. № 1. С. 77. https://sociologica.hse.ru/data/2011/03/09/1211383208/9_1_6.pdf.