В контакте Фэйсбук Твиттер
открыть меню

Загадка Лермонтова

Автор:  Гениева Екатерина
22.10.2014

Он миру чужд был. Все в нем было тайной,
(М. Лермонтов. «Св. Елена»).

Миссия Лермонтова - одна из глубочайших загадок нашей культуры.
(Д. Андреев. «Роза мира»).

Всего четыре года признания было отведено в русской литературе одному из величайших  ее писателей. Корнет лейб-гвардии гусарского полка  Михаил Юрьевич  Лермонтов  стал известен широкой публике в 1837 году после написания знаменитого стихотворения «Смерть поэта», в котором вина за гибель А. С. Пушкина возлагалась на власть. Слава была мгновенной и скандальной: стихотворение в тысячах рукописных  копий разошлось по России буквально за дни, а автор сочтен неблагонадежным и сослан на Кавказ. Печать недозволенного произведения, да и то с купюрами, отложили на 20 лет.

Двумя годами ранее в «Библиотеке для чтения» без ведома автора появилась поэма «Хаджи Абрек», оставшаяся незамеченной. Зато все то немногое, что удалось напечатать после опалы, воспринималось с глубочайшим интересом и публикой и критиками. Это были стихотворения и поэмы, печатавшиеся в журналах, чуть позже собранные под обложкой единственного прижизненного сборника, и роман «Герой нашего времени», оба  издания вышли в 1840 году.

Однако если поэзия Лермонтова принималась по большей части одобрительно, то роман получил критику крайне контрастную.

Первый отклик был отрицательным. Зоилом Лермонтова стал Степан Бурачок, сходу поставивший знак равенства между главным персонажем и автором,  «геройское сердце которых  высушено в клочок кожи», а сам роман счел  «клеветой на поколение»,  определив как «памятник легкого чтения», в котором «философии, религиозности, русской народности и следов нет», оттого это не более чем «гроб повапленный — снаружи красив, блестит мишурой, а внутри гниль и смрад».

Вторая рецензия пера небезызвестного издателя «Северной пчелы»  Фаддея Булгарина имела  целью опровергнуть нелестное мнение, однако лишь добавила непонимания. «Роман этот прелесть, от первой страницы до последней»,  утверждал критик, а «его господствующая идея … есть разрешение великого нравственного вопроса нашего времени», а именно, что человек «без положительных правил, без веры, надежды и любви» непременно кончит «эгоизмом», «пресыщением жизнью», «душевной сухоткой  и гибелью».

Концептуально глубокое, хотя и не бесспорное, прочтение принадлежало Виссариону Белинскому и задало тон критики на полтора столетия вперед. Именно оно поставило Лермонтова в число первых поэтов российской словесности и  определило как родоначальника русского психологического романа. При этом полемический пафос Белинского обрушился на «общество», не понявшее главного героя: «Вы предаете его анафеме не за пороки, — в вас их больше и в вас они чернее и позорнее, — но за ту смелую свободу, за ту желчную откровенность, с которой он говорит о них……ваше инквизиторское ауто-да-фе готово для всякого, кто имеет благородную привычку смотреть действительности прямо в глаза, … называть вещи настоящими их именами, и показывать другим себя не в бальном костюме, а … в уединенной беседе с самим собой, в домашнем расчете с своей совестью».

В то время как сосланный поэт пребывал на Востоке, страсти по нем бушевали в столицах, упрочивая славу в краткие приезды между следующей ссылкой, в которую он угодил  в 1840 г. после дуэли с сыном французского посланника Баранта. Редкие отпуска  длились недолго, Лермонтову никак не удавалось выправить прощение и отставку. В последний приезд в Санкт-Петербург он был окончательно принят литературной средой, строил планы издания собственного журнала, но, получив предписание вернуться в полк, снова отбыл на Кавказ, где тремя месяцами позже был убит на дуэли неполных 27 лет от роду.

О Лермонтове бурно погоревали друзья и почитатели,  император прославился желчной репликой «собаке собачья смерть» и сослал убийцу поэта на покаяние в Киев. Более 20 лет  имя Лермонтова замалчивалось, и лишь в 50-е гг. усилиями биографов и литераторов были собраны мемуары современников, отысканы неизданные произведения и письма. Оказалось, что Лермонтов — автор около 400 стихотворений, трех десятков поэм, двух незаконченных повестей, одного романа и полудюжины драматургических сочинений. При жизни было опубликовано менее четверти его наследия.

Когда же за дело взялись критики, выяснилось, что  писать о Лермонтове очень непросто. И по сей день несмотря на старания множества исследователей  биография его изобилует белыми пятнами, история создания большинства произведений остается туманной,  общая концепция творчества представляет проблему, а обстоятельства смерти так до конца и не выяснены. Время, как кажется, лишь множит усилия интерпретаторов, отодвигая разгадки на будущее.

* * *

Михаил Юрьевич родился в Москве в семье капитана Юрия Петровича Лермонтова (по бумагам — Лермантова) в ночь со 2 на 3 октября 1814 года. Сожженная Москва только приходила в себя от нашествия Наполеона, а в молодой семье его родителей развивалась семейная драма. Отец, мелкопоместный дворянин, был неверным супругом, что, по всей вероятности, способствовало ранней смерти кроткой, набожной и болезненной матери поэта, принадлежавшей к старинному  и богатому роду Столыпиных-Арсеньевых. За этим последовала битва за ребенка между отцом и бабушкой — Елизаветой Алексеевной Арсеньевой, женщиной замечательной красоты и сильного характера, «любившей притом высказывать всякому в лицо правду, хотя бы самую горькую». Результатом стало то, что трех лет от роду Михаил остался не только без матери, но и без отца, который отныне жил отдельно и виделся  с сыном едва более одного раза в год. Бабушка добилась полной опеки над внуком до совершеннолетия, предъявив ультиматум. Юрий Петрович отступился, поняв, что не сможет по скудости своего дохода дать сыну должного образования. Елизавета Алексеевна поставила крест на  бывшем  родовом гнезде:  сожгла барский дом в Тарханах, в котором жили дочь с зятем, и выстроила рядом новую усадьбу, в которой поселилась вместе с внуком.

Все это не могло  не оставить следа в психике мальчика. Он с малолетства слышал пересуды о недостойном поведении и захудалости рода своего отца, что неизбежно бросало тень на его собственное происхождение. В юности это вылилось в своеобразный комплекс безродности: он разыскал полулегендарные сведения о фамильном предке — шотландском поэте-прорицателе Томасе Лерманте, один из потомков которого, якобы,  жил некоторое время в Испании, а с XVI века следы его рода прослеживаются уже в России. Собирательный образ этого мифологического предка столь часто виделся Лермонтову в воображении, что он даже нарисовал его портрет, дошедший и до нас.

Бабушка щедро компенсировала сиротство внука пламенной и искренней любовью, превратившей его в балованного барчука. Мишелю ни в чем не было отказа: вся дворня исполняла его малейшие прихоти, для компании в доме постоянно проживали дети знакомых и родственников, которыми он быстро приучился верховодить. Не было недостатка в мамках, гувернерах и учителях, заботившихся о его воспитании и обучении.  Мишель был счастливо одарен способностями, учился рисованию,  музыке, его занимали лепка из цветного воска и театр марионеток, к которым писались пьесы собственного сочинения. Он вовсе не затворник в Тарханах: ребенка возят и по гостям, где собирается местный «свет» и устраиваются детские праздники, и на богомолье, и на оперу в Москву, и на минеральные воды Кавказа для лечения золотухи.

По воспоминаниям современников Лермонтов в те годы был резвым и впечатлительным ребенком, в котором «несмотря на прирожденную доброту, развивался дух своеволия и упрямства». Он «с малых лет уже превращался в домашнего тирана, … трунил над всеми, даже над своей бабушкой».  «Проявления же поэтического таланта вовсе не было заметно в то время,  — замечает воспитывавшийся с ним вместе кузен Аким Шан-Гирей, —  все сочинения … он писал прозой и нисколько не лучше своих товарищей». Это то, что видел друг, сам  же Лермонтов тайно (!)  заводит юношескую тетрадь, в которую пока только переписывает отрывки из произведений Сент-Анжа, Лагарпа, Пушкина и  Байрона.

Когда возможности домашнего воспитания были исчерпаны, бабушка везет Лермонтова в Москву, где он готовится поступить в Московский университетский благородный пансион, куда его 1 сентября 1828 г. зачисляют  в 4 класс. Юношеская тетрадь в то же время обретает иную цель: туда заносятся собственные стихи и поэма «Корсар» (1828), а затем и начальная редакция «Демона» (1829), где действуют его первые одинокие герои.

11 марта 1830 года Московский университетский благородный пансион посетил Николай I. Визит кончился грандиозным скандалом: о приходе императора не оповестили, и никто его не узнал, никто не вытянулся во фронт. Две недели спустя вышел Высочайший указ сенату о преобразовании благородных пансионов при Московском и Санкт-Петербургском университетах в гимназии. Тою же весной, закончив курс, Лермонтов решает  поступать в Московский университет.

Летом семья отправляется в паломничество в Троице-Сергиеву лавру, где Лермонтов знакомится с Екатериной Сушковой и получает первое разочарование в любви: легкомысленная красавица жестоко смеется над воздыхателем, считая его ребенком — он и впрямь моложе ее на два года.  Лермонтов отвечает целой серией стихотворений в альбом, из которых самое знаменитое — «Нищий», и надолго запоминает обиду.

Осенью он уже в университете, где общение с однокашниками и преподавателями не складывается. Начитанный и умный юноша, знакомый не только с произведениями русских и западных писателей, но и с эстетикой Шиллера и Шеллинга, не находит себе равных по интересам и пристрастиям и замыкается  в высокомерии.  Он подчеркнуто держится отдельно от остальных, при этом  его «ядовитость во взгляде … была поразительна. Сколько презрения, насмешки и вместе с тем сожаления изображалось тогда на его строгом лице», —  вспоминает один из студентов.

Самое светлое событие университетского периода —  знакомство с Варварой Лопухиной, которую многие считают единственной искренней любовью Лермонтова. Следы этой истории находят в неоконченной повести «Княгиня Лиговская». Переписка поэта с Лопухиной продолжалась вплоть до ее замужества в 1835 году, которое Лермонтов воспринял необычайно эмоционально, хотя к тому моменту их отношения по видимости перешли лишь в прочную дружбу.

Именно в этот период окончательно оформляется двойственность его поведения: он приветлив, сердечен и жизнерадостен лишь в кругу близких, всякий новый человек встречается  им в лучшем случае холодом, в худшем — едкой насмешкой. Московский университет окончательно теряет для него интерес, он подает прошение об увольнении и собирается перевестись в университет Петербурга.

Но и тут его ждет неудача: университет отказал в переводе из-за того, что Лермонтов не представил экзаменационного аттестата из Москвы. Начинать первокурсником он не захотел и принял неожиданное для всех решение стать военным.

Школа гвардейских прапорщиков, куда Лермонтов был зачислен 14 ноября 1832 года, ввела его в совершенно новую среду. Это была сплоченная казарменным братством мужская компания, в которой Лермонтову удалось поставить себя одним из заводил. Он добился привилегий — жил, преимущественно не в полку, а на частной квартире у бабушки, которую упросил переехать в Петербург. В то же время, желая избавиться от остатков женского воспитания, стал усиленно культивировать в себе «мужские качества»: занялся конной выездкой, научился мастерски биться на саблях, завел курительную трубку и не пропускал ни одного из казарменных кутежей. Художественное дарование его приняло иное направление: в Школе имели большой успех его юнкерские стихи в духе понятной в этой среде барковщины: «Гошпиталь», «К Тингаузену», «Петергофские праздники», «Уланша». Все это никак не подлежало печати и находило приют в рукописном журнале юнкеров «Школьная заря».

Одновременно он стал появляться на балах, где искал дамского общества. По  свидетельству многих, Лермонтов был далеко не красавец. «С его … желанием везде и во всем первенствовать и быть замеченным, не думаю, чтобы он хладнокровно смотрел на этот небольшой свой недостаток», — отмечал соученик по юнкерской школе Александр Меринский. Он поставил перед собою задачу добиться внимания «силою своих речей», и дал волю злому языку, оттачивая искусство каламбура и остроты.  Тактика была успешной. Постепенно в салонах северной столицы за ним прочно закрепилась роль отвязного повесы и острослова.

С внешней точки зрения это была деградация: он принял правила той среды, в которую хотел вписаться. С точки зрения Лермонтова — это была победа: в утрированной, отшлифованной до блеска издевательской форме он предлагал светской культуре ее собственный язык общения, доводя его до логического предела — игрового эпатажа.

Но под мишурной обложкой скрывалась иная жизнь:  в альбомы светских красавиц десятками писались лишь колкие эпиграммы, для души же оставались  письма друзьям, оставшимся в Москве, тайные от товарищей по Школе литературные занятия — чтение и записи в заветную тетрадь: «Парус», «Измаил-Бей», новая редакция «Демона». И необычное признание в одном из писем: «Единственно, что придает мне сил, — это мысль, что через год я офицер».

Наконец, и это свершилось: 22 ноября 1834 года Лермонтов Высочайшим приказом произведен по экзамену из юнкеров в корнеты лейб-гвардии гусарского полка.

Надев офицерский мундир, он сей же час едет красоваться на бал, где по случайности оказывается давняя знакомая — Екатерина Сушкова. Но Лермонтов уже не тот желторотый влюбленный, которого некогда легкомысленно отвергли. Теперь он  вооружен и решает взять реванш. Знаменитая история с Сушковой — хорошо поставленный жестокий спектакль с лихо закрученной интригой. Узнав, что Сушковой сделано предложение, Лермонтов расстраивает свадьбу, притворяясь влюбленным, а когда добивается взаимности и от него уже ждут предложения, пишет «даме сердца» письмо от имени анонимного доброжелателя, в котором сообщает, что все это лишь игра. Подделку легко раскрывают, ибо она написана известным всем почерком, однако того-то и надо: Лермонтов является на «серьезный разговор» и холодно подтверждает, что не любит и никогда не любил. На такой эффектный финал и был весь расчет: месть удалась.

Весьма сомнительная история лишь упрочила авторитет: кроме семейства Сушковой от дома ему никто не отказал. Он продолжал вращаться в обществе, деля время между казармой и балами,  дружескими кутежами и светскими развлечениями.  В полку процветают карточные игры и попойки с девицами и и цыганами, самый усердный почитатель этих увеселений — Лермонтов.  Такая жизнь требовала немалых средств. Знающие о литературных занятиях Лермонтова друзья предлагают зарабатывать стихами, но он легкомысленно отделывается  цитатой  из Гете:

«Das Lied, das aus der Kehle dringt,
Ist Lohn, der reichlig lohnet»

(Я вольной птицею пою,
И звуки мне отрада!  
Пер. А. Григорьева).

В материальном отношении он был крайне беспечен, целиком полагаясь на бабушку, и та  весной 1835 года отправляется в Тарханы, чтобы изыскать необходимое. Это первая серьезная разлука, «удалой гусар» в ужасе: «Не могу … выразить, как огорчил меня отъезд бабушки. Перспектива остаться в первый раз в жизни совершенно одному — меня пугает».

В феврале 1837 года разворачивается «дело о недозволительных стихах», Лермонтов попадает под Высочайший приказ, по которому переводится из гвардии в Нижегородский драгунский полк, расквартированный на Кавказе. Несчастная бабушка использует все связи, чтобы добиться хотя бы отсрочки, но 19 марта Лермонтов отбывает к месту назначения.

В апреле он уже в Ставрополе, где, простудившись в дороге, пишет рапорт о болезни, вследствие чего попадает переводом в пятигорский военный госпиталь для лечения ревматизма минеральными водами, откуда собирается по выздоровлении в осеннюю экспедицию против черкесов.

В Пятигорске, где Лермонтов живет вовсе не анахоретом — принимает участие во всех пикниках и праздниках, — происходит его знакомство с Виссарионом Белинским. Оба вынесли из нее самое нелестное впечатление друг о друге.  Лермонтов, как обычно при встрече с незнакомым человеком, до упада острил, Белинский, склонный к серьезным разговорам и не терпевший пустословия, злился и горячился. Расстались холодно. Лермонтов утвердился во мнении, что «это недоучившийся фанфарон», а Белинский написал позднее устроителю встречи: «Пожалуйста, не пускай к себе таких пошляков, как Лермонтов».

Наконец поэт прибывает в Грузию, но осенняя экспедиция отложена, и вся служба свелась к бесконечным передвижениям по казенным надобностям, где пару раз только довелось отстреливаться от случайных разбойников. Бродяжничество неожиданно нравится ему, он начинает учиться татарскому (азербайджанскому), «который необходим в Азии как французский в Европе», и планирует когда-нибудь ехать в Мекку, в Хиву, Персию. Но бабушкиным заступничеством его переводят в Россию, в Гродненский полк. Поэтический итог  ссылки 1837 года: «Ветка Палестины», «Узник» (следы «внезапного вдохновения» в самые первые дни опалы), «Песня про купца Калашникова…» (написанная «от скуки» во время болезни), «Кинжал», «Гляжу на будущность с боязнью…» и около десятка других первоклассных лирических стихотворений.

Новый, 1838 год, начинается уже в России. 3 января Лермонтов прибывает в Москву, во второй половине января он уже в Новгороде,  где поселяется в доме для холостых офицеров, а в середине мая окончательно прощен и получает право вернуться  в Петербург. Все отмечают в нем возмужалость и бóльшую сдержанность. Сам же он обнаруживает «пропасть сплетен» и  докучливое внимание. «Целый месяц я был в моде, меня разрывали на части… Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, с наслаждением окружает меня лестью…».

Все более и более мечтает Лермонтов об отставке, чтобы заняться литературой. В это время он особенно близок с семейством Карамзиных, где всячески поощряют его.  Он знакомится с Жуковским и передает ему «Тамбовскую казначейшу», получив в обмен «Ундину» c дарственной надписью. Андрей Краевский печатает «Думу», «Поэта», «Русалку» в «Отечественных записках», там же на подходе переводы из Байрона, «Бэла»,  иные части «Героя нашего времени», и многое другое.  Кажется, что Лермонтов стремится наверстать время, упущенное на пустую жизнь, и буквально исторгает из себя все, что долгие годы просилось с пера. 

Граф Владимир Соллогуб  по заказу двора пишет пасквиль на Лермонтова — повесть «Большой свет», где выводит его под именем «маленького корнета» Мишеля Леонина, стремящегося проникнуть в высшее общество. Лермонтов предпочитает «не заметить» этот эпизод. Его заботы другого порядка: он крайне избирателен к печати, отдавая ей лишь «самое безукоризненное». Он безжалостно выбрасывает в мусор тетрадку своих детских опытов,  и кузен Шан-Гирей очень осуждал публикацию этих незрелых стихов после смерти Лермонтова: их собрали-таки из копий в альбомах и письмах позднейшие издатели.

Самый загадочный эпизод в жизни Лермонтова — его участие в «Кружке шестнадцати». О членах и деятельности этого таинственного аристократического клуба не осталось почти никаких свидетельств. Лишь по смерти некоторых из них самые общие сведения появились за границей в мемуарах одного из участников — поляка   Ксаверия Браницкого: «В 1839 г. в Петербурге существовало общество молодых людей, которое называли, по числу его членов, кружком шестнадцати. … Каждую ночь, возвращаясь из театра или бала, они собирались то у одного, то у другого. Там, после скромного ужина, куря свои сигары, они рассказывали друг другу о событиях дня, болтали обо всем и все обсуждали с полнейшею непринужденностью и свободою, как будто бы III отделения собственной его императорского величества канцелярии вовсе и не существовало…».

Известно, что помимо самого Браницкого  в кружок входили Лермонтов и его кузен Монго-Столыпин, дипломат  и иезуит Иван Гагарин, морской офицер барон Фредерикс, кавалергард Жерве и, возможно, Александр Васильчиков. Предполагают, что участники обсуждали вопросы свободомыслия и исторического пути России, а также что под влиянием этих разговоров Лермонтовым был написан «Фаталист», а позднее — стихотворения  «Родина» и «Спор». Отголосок подобных мыслей  видят и в знаменитом высказывании Лермонтова о России: «Хуже всего не то, что некоторые люди терпеливо страдают, а то, что огромное большинство страдает, не сознавая этого», дошедшем до нас через мемуары Юрия Самарина. Это — глубинный уровень ментальности поэта, он выходит на поверхность чрезвычайно редко и охраняется особенно тщательно. Замки двойные — и от уха охранного отделения, и от насмешников, Лермонтов стыдится в себе сострадательности.

Невозможность свободного проявления  умонастроений   увеличивало неудовлетворенность. Она должна была  найти выход. 16 февраля 1840 г. на балу у Лавалей Лермонтов ссорится с атташе французского посольства Эрнестом Барантом.  Дело кончается дуэлью. Трудно сказать, что было внешним поводом — дама или вопрос о чести русских, слухов было много. Дрались на саблях, Лермонтов получил легкую рану, после чего перешли на пистолеты: Лермонтов выстрелил на воздух, Барант промахнулся, на том и разошлись. Дело долго не получало огласки, пока  кто-то из светских дам не проболтался «в очень высоком месте», в результате на Страстной неделе Лермонтов был заключен под арест. Узнав об этом, Елизавета Алексеевна слегла с параличом, однако просит в письмах, «чтобы Мише было не так скучно», обеспечить вход к арестанту для друзей и знакомых в ордонанс-гауз.

Место это вошло в анналы тем, что там произошла вторая встреча поэта с Белинским, с которой критик ушел глубоко потрясенным: «В первый раз я видел этого человека настоящим человеком!!... Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему — он улыбнулся и сказал: “дай Бог!” …  В словах его было столько истины, глубины и простоты! … А ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хотя на минуту быть самим собою».

А между тем состоялся суд. Хотя дуэль закончилась без потерь, сам факт ее проведения и утаивания повлек суровое наказание: 13 апреля  1840 г. Лермонтов — он уже поручик — переводится в Тенгинский пехотный полк на Кавказ.

Начинается долгий и мучительный отъезд. Он прощается с безутешной бабушкой (они больше не увидятся) и едет через Москву, где останавливается на несколько дней и принимает участие в вечере чествования Гоголя. Там он читает отрывок из «Мцыри». Впечатления Гоголя, как всегда, безжалостно точны и пророчески: «Лермонтов-прозаик будет выше Лермонтова-стихотворца».

10 июня он прибывает на Кавказ  и прикомандирован  к отряду генерал-лейтенанта Галафеева. Как разительно отличается этот приезд от предыдущего! Ни развлечений, ни безделья: почти сходу он участвует в  походе из крепости Грозной в Малую Чечню, где ведутся перестрелки и русские отряды сжигают деревни и истребляют близлежащие засеянные поля . 11 июля он принимает участие в битве при реке Валерик. Итоги описаны в журнале военных действий: «Чеченцы в сем деле оставили на месте боя до 150 тел и множество оружия всякого рода. Потеря с нашей стороны в этот день состояла из убитых 6-ти обер-офицеров, 63 нижних чинов…».

Лермонтов впервые видит массовую смерть и пишет стихотворение «Валерик»:

«Я думал: жалкий человек...
Чего он хочет? Небо ясно,
Под небом места много всем, —
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он... Зачем?..»

В конце июля солдатам дают кратковременный отпуск. Лермонтов немедля отправляет письмо бабушке с просьбой прислать книг: полное собрание Жуковского и полного Шекспира по-английски. Бог знает, какие планы зародились у него в голове?  Об этом биографам Лермонтова ничего не известно. Зато много лет спустя появляются дневники  французской  писательницы-авантюристки Адель Омер де Гелль, которая претендует на роль «последней любви» Лермонтова. В дневниках красочно описывается бурный роман: «Мы полюбили друг друга в Пятигорске. Он [Лермонтов] меня очень мучил... Он сблизился со мною за четыре дня до моего отъезда … и бросил меня из-за старой рыжей франтихи…». Эту мелодраму позднее разоблачили как мистификацию переводчика, который стилизовал всю историю, позаимствовав сюжет из «Княгини Лиговской».

С сентября вновь начинаются сражения. Лермонтову подчиняют отряд в сто казаков, которыми он удачно командует, устраивая вылазки против горцев: «Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными». Храбрость Лермонтова в осенних походах была отмечена в рапорте начальства, и в декабре месяце ему разрешают отпуск в Петербург.

Лермонтов возвращается с Кавказа с новыми мыслями о России: «Мы должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европою и за французским. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов и для нас еще мало понятны… ». Эти мысли не вполне согласны с формирующимся мнением, в России в это время зарождаются первые объединения будущих славянофилов и западников, которые ищут скорее точек расхождения, жаждут боев, а не проникновения в смыслы друг друга.

В то время как интеллектуалы стараются притянуть Лермонтова к одному из лагерей, светское общество стремится зазвать к себе «знаменитость», двери всех салонов открыты для него. В начале февраля он появляется на балу у графини Воронцовой-Дашковой, но вдруг получает ушат холодной воды: ему объявили, «что он уволен в отпуск лишь для свидания с “бабушкой”, и что в его положении неприлично разъезжать по праздникам, особенно когда на них бывает Двор».

Но вот высшая несправедливость: бабушка, рвущаяся на свидание с внуком, не может добраться до Петербурга из-за распутицы. В ожидании ее приезда, Лермонтов закупает множество книг. Среди авторов — Лафатер и Галь: его новое увлечение — френология. Завязались и новые знакомства, среди прочих — с поэтессой  графиней Евдокией  Ростопчиной. Он, как кажется, ведет себя осторожно и по виду остепенился. Но это уже не имеет значения, ему помнят «недозволительные стихи», раздражены и растущей славой, и самим его присутствием в Петербурге. Внезапно терпение исчерпано, Лермонтову предписано в 48 часов покинуть столицу и отбыть в полк.

У Ростопчиной состоялся прощальный ужин. Лермонтов в отчаянье: о желанной отставке и речи нет, встреча с Елизаветой Алексеевной так и не состоялась, он только и может, что написать: «Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что Бог вас вознаградит за все печали».

23 мая в сопровождении кузена Столыпина он прибывает на Кавказ. По предписанию ему надлежало ехать прямо в армию, но по какому-то необъяснимому  наитию его тянет в Пятигорск. Все потворствует ему в этом выборе: Столыпин легко соглашается свернуть с пути, пятигорское начальство выписывает липовую справку о болезни, разрешающую находиться на водах «вплоть до излечения». Молодые люди нанимают дом, в котором Лермонтов проводит последние два месяца жизни и пишет последние — самые лучшие свои стихи, — из которых самое загадочное  — «Сон»:  предсказание собственной смерти.

Мысль об этом одолевала его с самого момента отъезда из Петербурга, тому есть  десятки свидетелей. Все это время он как бы уже и не жил, а парил над миром, был по ту сторону бытия и смотрел оттуда на себя, еще живущего. Это был сильный зов смерти, которому хотелось и не хотелось сопротивляться.  Хотелось, потому что он почти нащупал способ, приемлемый для жизни, но то была бы жизни без соли, жизнь, купленная ценой ответственности, то есть несвободы. Не хотелось, потому что маска приросла и  принудительная  «свобода» игры с жизнью все еще влекла своей мнимой непредопределенностью. Оба выхода не предлагали ничего, кроме «гибели всерьез». Понимание вело не к резиньяции, но к холодному отчаянью.

События разворачивались стремительно. Рядом с компанией Лермонтова селится бывший сокашник по Школе прапорщиков Николай Мартынов. Он не друг, лишь приятель, небольшого ума и с претензией на «оригинальность». Лермонтова, всегда чуткого к фальши, это бесит, и он принимается методически изводить несчастного. Мартынов долго терпит, но в конце концов шлет вызов оскорбителю. Их пытаются примирить, но довольно неловко. Дуэль назначают у подножья Машука на пистолетах.

Гордыня обоих не дозволяет слов прощения, каковы же будут действия?

Оскорбивший — стреляет на воздух. Оскорбленный — целит в сердце.

…В описи имущества, оставшегося после убитого на дуэли Тенгинского пехотного полка поручика Лермонтова среди прочего числятся:

— «Образ маленькой Св. Архистратиха Михаила в Серебрянной вызолоченной рызе.

— Образ не большой Св. Иоанна Воина в Серебрянной вызолоченной рызе.

— Таковый же побольше Св. Николая Чудотворца в Серебрянной рызе с вызолоченным венцом.

— Образ Маленькой.

— Крест маленькой Серебрянный вызолоченный с мощами.

— Собственных сочинений покойного на разных ласкуточках бумаги кусков – 7».

* * *

Лермонтов принадлежит к тем натурам, жизнь которых тесно связана с творчеством. Это ощущает любой исследователь, потому так часты попытки вывести непосредственно из биографии поэта  темы,  мотивы, а то и прямо сюжеты его произведений. При всей оправданности такого подхода он порой дает парадоксальный эффект. Видящие в Лермонтове «пресыщенного жизнью аристократа, разъедаемого рефлексией», становятся в тупик при объяснении «Ангела», «Молитвы»,  «Песни о купце Калашникове» и т. п. Поборники «почвеннических» и «религиозных» тенденций в его творчестве выводят на передний план «Молитву», «Когда волнуется желтеющая нива….», «Бородино» и полностью отвергают  как скверное или неудачное  «Демона»,  «Маскарад» и «Героя нашего времени».

Связь между менталитетом, психологией и жизнью Лермонтова с одной стороны,  и его произведениями — с другой, безусловно, есть, но она совершенно особого порядка.

Лермонтов был в равной степени наделен  волевым началом,  неординарным интеллектом и воображением. Всё это — качества врожденные и при отсутствии мудрого наставничества со стороны — взрывоопасные.

Волюнтаризм проявился в нем очень рано, и на первых этапах жизни получил сильную подпитку вседозволенности. Но чем более культивировалась и поддерживалась тепличная атмосфера любви и обожания в детстве, тем неизбежнее становился момент кризиса при столкновении с реальной жизнью. Лермонтов встретил глухое сопротивление со стороны «внешнего социума» уже в Московском благородном пансионе. Несмотря на все таланты, он оценивался как «средний ученик», ничем не выделявшийся из общей массы, его стихотворные опыты в кружке Семена Раича были приняты  за  обычные ученические экзерсисы. Это была отрезвляющая ситуация, надо было что-то делать. 

Он выбрал, как умел: отсек всю внешнюю критику и стал запойным книгочеем. Мир художественного вымысла как опора одинокого «я» — общее место романтической личности, с которой Лермонтов в этот период себя идентифицирует. «Кто несчастлив в сегодняшнем мире, — писал еще Новалис, — кто не находит того, что ищет, пусть уйдет в мир книг и искусства…, пусть живет в этой гонимой церкви лучшего мира. Возлюбленную и друга, отечество и Бога обретет он в них».

Книжное самообразование повлияло не только на формирование мировоззрения, но и на развитие поэтического дара: природное эстетическое чутье выводит его на глубины, где он улавливает самую сущность искусства, его миметическую, подражательную природу.  

Художественный мир не возникает из пустоты, он всегда чему-то уподобляется, что-то отражает и преображает. В силу этого у художественного подражания есть две стороны: собственно уподобление, которое обусловливает плодотворное «вживание» в образы, и пейоративный остаток — сознательное лицемерие, разыгрывание, создание обмана — несуществующей реальности.

Оба эти свойства миметического искусства, Лермонтов, безусловно, сознает и искусно использует не только в творчестве, но и во внешнем мире.  Это, вероятно, самый кардинальный выбор в его жизни, поскольку он находит для себя возможность не только овладеть искусством, но и жизнью. Отсюда вырастают его первые каламбуры, полные язвительной насмешки. Написав искреннего «Нищего», он не добился от первой возлюбленной взаимности («согласитесь, что и вы и стихи ваши еще в совершенном младенчестве» — только и сказала ему Сушкова), но покорил множество барышень едкими и остроумными мадригалами. Он культивирует этот кокетливый салонный жанр и достигает в нем истинных высот.

Но были и другие стихи, которые он хранил исключительно для себя. Глубоко чуждый всякой позы в этом вопросе, Лермонтов долгое время  не помышлял об известности стихотворца и не стремился публиковать свои произведения: он оттачивал свой орал в тайной лаборатории, ибо действовать предстояло не на  целине, а на густо засеянном поле. Прежде чем на его участке вырастут цветы несравненной красоты, взойдет несколько урожаев сорняков.   

Лермонтов начинает в полном одиночестве, фактически без систематического образования. Он не вхож в интеллектуальные кружки: все, что связывает его с ментальными брожениями эпохи, это чтение журнальной периодики, недолгие поэтические упражнения в группе поэта-переводчика  Раича, эпизодические контакты со студентами Московского университета. Все остальное — интенсивная индивидуальная работа и поэтическое чутье.

Вся ранняя лирика Лермонтова — абсолютно и сознательно подражательна. Как много чужих голосов звучит в нем в это время: знаменитые лермонтовские мотивы «одинокого челнока, мчащегося по воле волн», «листка, оторвавшегося от родимой ветки», «одинокого дерева», «узника, пребывающего в темнице и страстно стремящегося на волю» — все это расхожие штампы столь милой его сердцу романтической литературы, бытовавшие в его эпоху в тысячах экземпляров, а порою уже и приевшиеся. Многие  почитатели его таланта восхищаются стихотворением «Когда волнуется желтеющая нива…»,  но стоит помнить, что это совершенное по своей художественной формой произведение не более чем парафраз столь же знаменитого стихотворения Ламартина «Крик души» («Le cri de l’âme»).

Он перебирает, перелагает и присваивает не только образы, мотивы и сюжеты, он упражняется в разных стилях, он выбирает наиболее понравившиеся у других выражения и целые фразы, а затем беззастенчиво присваивает их, вставляя в собственные  сочинения, шлифует, оттачивает отдельные мысли до уровня афоризмов. Он не стремится  экспериментировать со стихотворными размерами — берет, какие разработаны до него, и использует, смешивая между собой. Свобода жонглирования формами, игровая функция, вот что ценит он прежде всего в этом увлекательном занятии.

Его поэтическая продуктивность в этот период поразительна:  за годы «ученичества» он буквально переписывает, переигрывает все доступные ему формы русской поэзии. Когда он все это успевал,  было загадкой.  Ведь его почти никто не видел пишущим: на глазах были бесконечные проделки шалуна,  розыгрыши, светские развлечения и скандалы. Но остается фактом, что «между делом» с 1828 по 1835 годы Лермонтовым было создано более 300 произведений, которые составляют три четверти его наследия.

К этому наследию относятся неоднозначно. В первую очередь, за ту самую всеядность. Ее называют то благородным словом «протеизм»,  то «отсутствием собственного стиля». Степан Шевырев слышит в лермонтовской поэзии «звуки то Жуковского, то Пушкина, то Кирши Данилова, то Бенедиктова…, иногда мелькают обороты Баратынского, Дениса Давыдова,… — и сквозь все это постороннее влияние трудно нам доискаться того, что собственно принадлежит новому поэту». А Борис Садовской заявляет не чинясь: «Полное собрание его стихотворений являет собой огромную груду черновиков».

 С этим трудно не согласиться, если забыть о том, что эти «черновики» для полного собрания сочинений и не предназначались. В наследии Лермонтова действительно содержится много подготовительных материалов, но есть и то «безупречное», что он посчитал возможным опубликовать в единственном прижизненном сборнике.

Если мы обратим внимание именно на эти произведения, то увидим среди них истинные шедевры. Да, Лермонтов не изобрел ничего нового в русском стихе, он не реформировал его, но, оставаясь в рамках существующих форм, существенно их деформировал. Ведь особое ощущение канона как рамок и правил, в которые замкнут каждый жанр — это не всегда признак дурной литературы. Бывали эпохи, когда в строгом следовании канонам виделся особый шик, поэтическое мастерство: таково творчество великих виртуозов слова — трубадуров, вагантов, миннезингеров, давших изумительные по своей поэтической изощренности образцы. Лермонтов, порою подчеркнуто утрировавший  в своем поведении оригинальность, вовсе не стремился к ней в поэзии. Он брал готовые формы, чтобы выполнить куда более сложную задачу: оживить таящийся в них смысл, отложенный десятилетиями, а то и столетиями, напитавший их скрытыми силами,  которые дано раскрыть только мастеру. Он делал это, не уничтожая форму, а напрягая ее изнутри, заполнял старые меха молодым терпким напитком, который вбирал в себя весь накопившийся аромат древних сосудов.

Два личностных пафоса, равно отражавших его внутренний мир, наполняли эти сосуды: меланхолия и инвектива. Один шел от элегии, другой — от оды. Один  отзывался тихими переливами флейты, другой вибрировал барабанным боем. В одном звучала печаль, в другом прорывался гневный протест, а порою звучал сарказм. И самым необычным было то, что он умел органично сливать эти разнонаправленные голоса, облекая их в слово необычайно простое и прозрачное. Тогда рождались «Молитва», «Дума», «Мцыри», «Пророк», «Парус», «Три пальмы», «Выхожу один я на дорогу…».

Но делая все это, он не «забывался», не пленялся своими стихами и своими поэтическими «находками»: «Когда на меня находит дурь любоваться собственными мыслями, я делаю над собою усилие, чтобы припомнить, где я читал их» — говорил он не только о своих умонастроениях, но и стихах. Он постоянно помнил о том, что создавал иллюзии, и ироническая дистанция  уберегала его от самодовольства и односторонности. Лермонтов изменял этому правилу крайне редко: это случилось, когда он писал «Смерть поэта» и когда мучился над драмой «Маскарад». Два эти произведения, которые знает каждый русский школьник, ибо они вошли во все учебники, — его самые большие художественные неудачи.

Стихотворение «Смерть поэта» было написана залпом и отражало искреннее чувство: превыше всего ценил Лермонтов в русской литературе поэзию своего старшего современника — Пушкина, произведения которого стали для него творческим эталоном.

Он воспринял его смерть как личную утрату, это было спонтанное чувство, которое отлилось в стихотворение —  как раз этого и не должно быть в «искусстве».  Аффект искренности убирает ту многозначность, которой так дорожит иллюзия, стирает грани между искусством и жизнью, превращает эмоцию в голый вопль негодования или страсти. В такие минуты мир четко делится на своих и чужих, на белое и черное, и на свет являются слова  абсолютно спонтанные и однозначные — языковые клише, все, что является в готовом виде. «Смерть поэта»  именно такое произведение.

Вторым неудачным опытом была драма «Маскарад», которую он несколько раз перерабатывал, но так и не довел до желаемого совершенства. Талант Лермонтова был преимущественно лирического склада. Ему не удавались коллизии, необходимые для развития пьесы. В «Маскараде»  прописаны только монологи Арбенина, они и заполняют все действие,  превращаясь в давящую силу, от этого вся интрига становится сухой и абстрактной, «неправдоподобной». Он потерял  свои главные козыри — легкость и иронический взгляд со стороны, и пьеса не удалась.

Однако была у Лермонтова одна тема, к которой он отнесся всерьез и при этом сумел выразить ее адекватными художественными средствами. Она явилась ему довольно рано, еще в ученический период, и превратилась в доминанту его творчества на очень долгий период. Это была художественная проекция того чувства, которое он уже выявил в себе — соблазнение словом, овладение миром с помощью «неистинных речей». Обман представал здесь в облике Демона-искусителя, древнего архетипа культуры, восходящего к библейской легенде.

Первую редакцию поэмы «Демон» Лермонтов написал в 1829 г. Тогда он, экспериментируя с русским стихом, стремился расширить его за счет иностранных влияний, и уже как поэт, а не просто мальчик, учивший английский язык по первоисточнику, обратился к фигуре Байрона. Творчество этого поэта открылось ему как земля обетованная. Русский романтизм, по сути, был ослабленным вариантом романтизма европейского, импортным продуктом, он не имел той первозданной силы, какой был в Германии, Франции и Англии. Но языки  Франции и  Германии были Лермонтову

родными,  привычными и не могли дать того впечатления, которое произвел Байрон, с его британским  сплином, необузданностью нрава, свободолюбивым протестом и самобытным английским поэтическим стилем, столь отличавшимся от русской просодии. Он усвоил байроническую позу, присвоил мотивы его лирики, но главное — нашел столь желанный для себя образ героя.

Демон пленил его идеей соблазна и  скандала (искушения и протеста), которую  Лермонтов воспринял через байроновского «Дон Жуана» и «Каина». Он создал восемь вариантов поэмы, в каждом из которых по-новому обыгрывал все возможности этого емкого образа. Последовательно проявлялся в нем  демон-бунтарь,  демон-мститель, скучающий демон, а под конец и демон-богоборец.  Помимо поэм тема демонизма проникла и в иные жанровые формы, которые использовал Лермонтов,  в роман «Вадим», драму «Маскарад», следы ее видны даже в «Песне о купце Калашникове». Ритмико-интонационная сила  монологов беса превращалась в гипноз, постоянно множащиеся лики его грозили заполнить все поэтическое пространство.   Это было настоящее наваждение, тем самым свобода, которую поэт ценил выше всего, подверглась угрозе. Лермонтов отдавал себе в этом отчет и положил предел: как он выразился, «отделался от Демона стихами». Однако, как мы полагаем, это было не совсем верно, окончательный расчет состоялся не в поэзии, а в прозе — в «Герое нашего времени».

Переход Лермонтова к прозе был неизбежен по той же причине, что и ранее к драматургии. Попробовав себя во всех возможных формах поэзии и исчерпав их, он переходит к освоению новых жанров. Первыми опытами стали роман «Вадим» и повесть «Княгиня Лиговская». Оба произведения были забракованы самим автором и остались неоконченными: Лермонтову не удавался сюжет. Но все чудесным образом получилось, когда родилась идея «Героя нашего времени».

По своему жанру «Герой нашего времени» — синтетическое повествование: оно состоит из пяти самостоятельных «произведений», связанных вместе одним героем — Печориным. Обращаясь к ним по отдельности, читатель последовательно оказывается во власти законов  построения разных жанровых форм: романтической повести, светской повести, путевого очерка, исповеди, каждая из них рисует характер героя по-разному. В «Бэле» — это таинственный и притягательный  герой-соблазнитель, Дон Жуан, добивающийся любви «дикарки», и бросающий ее, после того, как пресытился ее чувством. В «Максиме Максимовиче» — бездушный герой-одиночка, пренебрегающий людскими привязанностями. В «Тамани» —  иронизирующий над собой герой, попавший в комическую ситуацию с «наивными» контрабандистами, завлекшими его в ловушку. В «Княжне Мери» — герой-мститель, от нечего делать завлекший в сети девушку и убивший ее воздыхателя, когда тот вознамерился над ним посмеяться. В «Фаталисте» — герой-философ, рассуждающий о предопределении и экспериментирующий с ним. В каждом повествовании обнажается какая-то одна черта Печорина, а все вместе они призваны создать единый образ «героя нашего времени», одновременно притягательного и отталкивающего. Хронология не соблюдена, прослеживается лишь связь ракурсов:  герой описывается сначала от лица свидетеля (Максима Максимовича), затем от лица автора повествования, затем субъективно — через записи в личном дневнике. Печорин показывается, тем самым, не только в разных ролях, но и на пересечении точек зрения разных повествовательных дискурсов. Как следует относиться к столь сложно построенному и принципиально неоднозначному произведению, какой в нем заложен смысл предложено искать читателю, автор повествования ограничивается лишь намеком, что указал на примере героя  отразившуюся в нем «болезнь века», а ее лечение —  а тем самым и толкование романа — не его забота.

Такая принципиальная и специально организованная многозначность — главный творческих успех Лермонтова. Читатель, не знакомый с его ранним творчеством, или читатель, занятый решением собственных проблем или проблем своей эпохи,  действительно станет искать в романе самые разные смыслы (их и ищут до сих пор). Но для самого Лермонтова это продолжение и окончательное завершение столь долго мучившей его темы Демона, проблемы соблазна искусства, завершение собственной игры с навязчивым образом обольстительного зла.

Печорин — это доведенный до своего логического конца портрет индивида, эстетизированного романтической литературой. Индивид этот изначально отягчен знанием о неистинности мира и на этом основании противопоставляет себя ему. Он знает о своей особенности, о своей силе и притягательности и любуется ей. Он пользуется всяким другим лишь как средством,  чтобы доставить  себе удовольствие или развлечение. Он никого не любит, ибо ничем не жертвует для других. И это погружает его в скуку. Причина в том, что он не видит мира, он видит лишь себя,  отраженного в тысяче зеркал. В сущности, он скучает от того, что сам себе наскучил. Последнее средство — поговорить с самим собой о самом же себе, рефлексия, которой он постоянно занят. Сколько ценных и беспощадных наблюдений над собой он делает, сколь мучительными должны показаться со стороны его страдания. Но ведь и это способно вызвать, наконец, зевоту: недаром он бросает свои записи, нисколько не заботясь об их участи. Пустота — вот тот замкнутый  круг, в котором вечно обречены вертеться и Демон, и Печорин, и всякий романтический герой, погруженный лишь в себя самого.  Признание личностных качеств в ком-то другом, и тем самым выход в мир — им заказаны самой сущностью романтизма.

Этот безрадостный финал героя и его исчерпанность неоднократно подчеркивается Лермонтовым и даже утрируется. Печорин — уже не герой, а пародия, карикатура на героя. Это  почувствовал самый первый критик  романа —  Степан Бурачок («все герои и героини без исключения… решительно все несносны, потому что поддельны, утрированы… »), но принял за чистую монету, дикий и низкий вкус современной литературы. Однако не столь прост был Лермонтов. В самом деле, не стоит наивно доверяться даже «прямому»  повествованию от первого лица — дневнику Печорина. Ведь уже сам жанр исповеди — хитрая литературная условность. Всякий дневник пишется вовсе не для себя, а лишь для того, кто его прочтет. Поэтому изображается в нем не искреннее свидетельство души, но образ себя самого, который желательно донести до читателя этих признаний.

Весьма двусмыслен и знаменитый монолог Печорина в «Бэле», где герой так описывает себя: «Да! такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли; я стал злопамятен…. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть» и т. д.  Обычно этот монолог трактуют как «исповедь сына века», глубокий и трагический самоанализ «лишнего человека», обреченного на бездействие и одиночество в суровом мире противостоящей ему действительности, загубившей в нем все лучшее. Стоило бы заметить, однако, что произносит он эти речи перед несчастной Бэлой с одной лишь целью соблазнить ее, пытаясь привлечь к себе внимание и вызвать сочувствие. Да и выстроен монолог слишком «красноречиво», с использованием множества риторических фигур: все время так и ощущается  за ним красующийся герой, пленяющий речами  внимающую ему публику. Столь же пафосный и неестественный тон находим мы и в «интимном» дневнике, что кладет явный оттенок иронии на смысл излагаемых в нем сентенций.

Знаменитая рефлексия Печорина — это рефлексия романтического героя, рефлексия самолюбования и самооправдания. Ей противоположна  рефлексия экзистенциальная,  когда перед личностью встает необходимость выбора — свершения реального поступка, последствия которого – что бы ни было выбрано – равно трагичны.

В последние месяцы жизни в ситуации такого выбора оказался сам Лермонтов. Ему было не позволено все время нарушать правила приличия  постоянными провокациями — ни дерзкими инвективами против власти, ни насмешками над отдельными людьми. Общество применяло защиту, старалось оградить себя от подобных проявлений, ограничить его свободу. Он должен был, наконец, либо принять общие правила, либо принять изоляцию, что влекло за собой крах поэтической карьеры. И он мучительно искал выход.

По одну сторону была свобода искусства, которой он не хотел, да и не мог жертвовать ни при каких условиях. По другую сторону была волюнтаристская свобода действующей личности, реальная разрушительная сила. Она создавала угрозу и требовала узды хотя бы для того, чтобы уберечь свободу творческую.

Вся беда была в том, что обе эти свободы, выросшие из одного источника, были тесно связаны для Лермонтова в единое целое. Разрубить пуповину он никак не решался, не замечая, что одна из частей,  его эмпирическое «я» — давно утратило  собственную волю, не подчинялось и влекло в бездну.

Лермонтов не принял решения, и тем самым утратил возможность руководить собственной судьбой, по сути же, отдал обе свои свободы на волю провидения. И приговор не замедлил свершиться рукой Мартынова, который вовсе не был обременен подобными проблемами. Мартынов был точный двойник пошляка-Грушницкого (а в сущности — самого ёрника-Лермонтова), которого поэт столь долго воспитывал и лелеял в общении с окружающими.   

Это была насмешка судьбы и истинная трагедия. В искусстве Лермонтова первоначальный каламбур развился до символа и обернулся плодотворной многозначностью, счастливо избегающей любой односторонности. В жизни Лермонтова тот же каламбур превратился в приросшую маску — гримасу, в которой умерло все кроме язвительной усмешки. Поэт не выработал защиты от слепоты человеческой эмоции. И Человек убил Поэта.

* * *

Так в чем же загадка Лермонтова?

Он не был ни ангелом, ни демоном. Он был человеком тонкого ума, гениальных способностей, дурного характера и очень нелегкой судьбы. Направление его образа мыслей  и художественной интуиции делало его «другим» и выводило за рамки того времени, в которое он родился, потому он оказался созвучен будущим поколениям. Он не давал ответов, но лишь ставил неудобные вопросы, и прежде всего самому себе — высокая интеллектуальная  привилегия, еще почти неведомая в России в XIX в. Он скрыл свое настоящее лицо и от современников, и от потомков, не доверяя окружающему миру, устроенному столь несправедливо. В издевку за это несовершенство он оставил в удел своим читателям вечные поиски смысла, которые они раз за разом  будут находить в его произведениях. Себя же, связанного с людьми законами «неистинности», он честно заставил расплатиться за эту греховную принадлежность своею  ранней смертью и загубленным будущим.

Тем самым был принесен в жертву великий дар — дар, который он в себе подозревал, но который не уберег.

В одном из самых  ранних своих произведений — в «Поэте» — юноша-Лермонтов увидел в творчестве «огонь небесный», и почувствовал свое призвание: овладеть этим огнем. И вовсе не Демон, который лишь завлек и заморочил, а что-то иное манило его на этом пути всю жизнь. «Нет, я не Байрон…», говорил он, и искал иных пределов. Отчизна его «нездешней души» представлялась ему то загадочной Шотландией, о чем он поведал в «Желании», то  «небом полуночи», где странствовал ангел с «младою душой», то прекрасными пейзажами Кавказа, которыми полны его произведения.

Он часто называл свои художественные фантазии снами, и они, действительно, были схожи со сновидениями не только своей многозначной, но и пророческой сущностью: таково стихотворение «Сон» — тройное зеркало, отражающее не только жизнь, но и ее потаенный смысл, открывающий путь вещему предсказанию.

Он, прекрасно владевший словом, так гордившийся своей способностью мыслить, был безоружен перед необъятностью и принципиальной неизъяснимостью того, что являлось его воображению, слабым подобием которого казались собственные стихи. И тихо жаловался самому себе: «Нет звуков у людей / Довольно сильных, чтоб изобразить / Желание блаженства».

В этом он был не прав: его произведения доносили «неизъяснимое», это чувствует каждый читатель его стихов. Вся трудность состоит в том, что объяснению их красота почти не поддается.

Можно бесконечно долго рассуждать о том, что в лучших своих образцах  искусство Лермонтова было глубоко символично, что оно открывает путь в бессознательное, являя нам великие и вечные архетипы человеческой культуры. В этом много правды, но всего точнее будет согласиться с Хайдеггером, что любя интерпретация способна «уничтожить тайну», но не «проникнуть в нее».

Тайна Лермонтова состоит в том, что он был «пастырем Сущего» и неведомыми ни для себя, ни для других путями сумел донести до нас его сердцевину —  «дыхание Бытия».