В контакте Фэйсбук Твиттер
открыть меню

Эссе V. Время близко. Перевод Елены Твердисловой

Автор:  Михальский Кшиштоф / Твердислова Елена
Темы:  Философия
09.10.2014

Михальский К. Пламень вечности. Девять эссе о мысли Фридриха Ницше.
М.: Изд-во Московского университета. 2012 / Перевод Е. Твердисловой // Серия «Книга мысли»

1

Как видим, Ницше считал, что у всякого знания нравственный характер. Касается это — причем особым образом — и науки: безотносительно, каково содержание научных утверждений, развитие науки — занятие, которое предпринимается по тем или иным причинам, и как таковое само занятие является выражением осознанных или неосознанных предпочтений ученых; свидетельством того, что они считают хорошим, а что — плохим. У науки есть еще и нравственный смысл, что, естественно, не значит, будто смысл только такой, и никакого иного нет.

Задумаемся над этой мыслью.

Отметим, что у Ницше наука и функции, которая она выполняет, не являются приоритетной темой. Вполне возможно, что он подразумевает и это тоже. Но прежде всего для него речь идет о том, чтобы вникнуть в нравственный смысл науки и докопаться до conditio humana, которая в ней находит свое выражение.

Слово ≪докопаться≫ [dowiedziećsię] имеет в этом контексте специфическое значение: из того факта, что наука маскируется под мораль, вовсе не вытекает, по мнению Ницше, что, срывая маску, мы обнаруживаем подлинный образ князя под личиной нищего. Но при этом мы голой правды не открываем и не заменяем внешне истинного познания действительно истинным. Срывая маску, мы лишь предоставляем больше свобод нашему действию. ≪Избавление от иллюзии, — замечает Ницше, — ни к какой истине не приводит, но повышает наше незнание, расширяет ≪пустое пространство≫, в каком мы живем≫[1]. А потому здесь имеется в виду познание ≪практическое≫ (иначе говоря, нравственное) — открытие новой, по большей части скрытой перспективы жизни.

И всё же наука, ее развитие, наука как некая организация жизни – имеет ли она существенное значение в делах, определяющих проблемы человеческого состояния (conditio humana), в делах, которые мы привыкли называть важными? Вообще говоря, сколько-нибудь интересный вопрос на тему, являются ли результаты научной деятельности благословением или  проклятием для человечества, мне и в голову не приходит. Тут речь, скорее всего, идет о том, не сокрыт ли в повседневной жизни, пронизанной наукой, во всем том, что мы делаем, чтобы достичь этих пагубных или спасительных результатов, ответ на окончательный вопрос — о смысле жизни и смысле смерти.

Итак, Ницше считал, что да, сокрыт. При этом он считал, что наука является наследницей давней и очень древней традиции.

 

≪В основе нашей веры в науку, — пишет он в ≪Веселой науке≫, — всё еще лежит метафизика <…>. Мы, безбожные ученые, антиметафизики сегодняшнего дня, еще горим огнем пожара, который разожгло извечное убеждение, разделяемое и христианами, и Платоном, что Бог есть истина и что истина божественна <…>. Но что, однако, делать с тем фактом, что это убеждение всё больше утрачивает свою силу, и уже ничего не кажется божественным — разве только заблуждение, слепота, ложь, и что Сам Бог становится нашей самой старой ложью?≫[2].

Но чтобы хорошо понять это извечное убеждение и его ницшеанскую трактовку, мне думается, надо обратиться к Откровению Иоанна Богослова и до сего дня незатихающей дискуссии о том, что, собственно, оно означает.

Апокалипсис Иоанна из Патмоса — это ≪Откровение Иисуса Христа, которое дал Ему Бог, чтобы показать рабам Своим, чему надлежит быть вскоре. И Он показал, послав оное через Ангела Своего рабу Своему Иоанну≫ (Откр. 1:1). ≪Чему надлежит быть вскоре≫, — (страшный) конец мира, который мы знаем, и начало новой жизни, красота которой превосходит наше воображение.

Вопрос, который никому не дает покоя тем, кто задумывается над смыслом этого повествования, вот какой: что, собственно, означает вскоре?

≪Время близко≫ (Откр. 1:3), — обнадеживает Иоанн Богослов. ≪Кувшин наполняется водой, корабль приближается к порту, караван подходит к городу, жизнь близится к своему концу≫, — гласит неканонический текст этого жанра (2 Варух. 85:10)[3]. Как это понимать?

Может быть, это космическое или историческое событие, подобное наводнению или землетрясению, вызванному падением метеорита, событие, которое наступит когда-нибудь, хоть и неизвестно, когда: в следующую пятницу? через месяц? через (дай Бог!) сто лет? Если это так, то я более или менее знаю, что произойдет. Даже не более или менее, а довольно точно: апокалиптическая картина, нарисованная в Откровении Иоанна Богослова, представляет собой — при подобном подходе — точный сценарий, и воистину ни для чего нового нет тут никакого места. Сценарий, в котором всем розданы роли, и мне тоже, большие или маленькие, с happy end’ом или без — не имеет значения, ибо то, что должно произойти, меня непосредственно не касается, оно лишь означает для меня, как и для других, место, какое независимо от меня отведено мне в событии, касающемся всех — будь то наводнение, катастрофа в космосе, конец известного мне мира. Мне надо ко всему этому быть готовым — отвести определенное время для ожидания, организовав его, пока всё не началось.

Так понимаемое Откровение переносит важнейшее для христиан событие, начало новой жизни, отсюда — туда, из мира, который меня окружает здесь и теперь, — в мир ≪потусторонний≫, из моей жизни — в час ≪после смерти≫.

≪Время близко≫, если определять это время как чрезвычайное событие в знакомых мне очертаниях (наводнение), к которым я могу заранее подготовиться соответствующим образом (собрать мешки с песком), отодвинув на неопределенное будущее, на потом, переживание данного момента. В итоге я могу — если действительно я хорошо подготовился — спокойно спать.

Но, может быть, тут речь идет о чем-то совсем ином? Не о каком-то событии, специально обозначенном отрезке времени, а о любой минуте (не только о той единственной, пока неизвестной, в будущую пятницу или через сто лет)? Следовательно, каждый момент таит в себе возможность конца, границы, черты, закрытия мира, каков он есть, — и начала нового, выхода за границы того, что нам было дано, а значит — возможность мира радикально нового. И если это так, тогда то, что должно случиться, что Господь Бог дал в Откровении Христу, а Он — ангелам, а они, в свою очередь, — Иоанну Богослову, чтобы он поведал об этом нам, — если это так, тогда то, что должно было произойти, уже случилось; нет, еще точнее: именно случается — в каждый момент моей жизни, как теперь, так и в будущую пятницу. Апокалипсис совершается в каждую минуту, Христос приходит в каждый момент нашей жизни и вырывает каждого из нас из мира, который нам был дан, который мы знаем, и освобождает нас для нового. Такое Откровение — уже не готовый сценарий, по которому я вместе с другими получаю обозначенное для меня место. Откровение касается меня непосредственно — как и каждого из нас в отдельности: оно — в любом моем движении, в любом акте моей жизни — мир кончается и начинается заново. Каждому из нас уготован свой момент, и мы не можем знать заранее, когда он настанет. Бессмысленно поэтому (понимая Откровение именно так) воспринимать метафоры Иоанна Богослова дословно, как сценарий, который обязывает всех: сначала снимаются печати, затем всадники, затем трубы и т.д. Тут, стало быть, мне не подготовить себя к заканчивающемуся и знакомому мне миру и начинающемуся новому — с нового прихода Христа, как подготавливаются к наводнению или землетрясению, вызванному падением метеорита: я должен по-другому жить именно с этого момента и в каждую минуту — а не собирать мешки с песком, складывая их на набережной. И у меня нет времени на ожидания: сейчас вострубят иерихонские трубы; и нет времени на то, чтобы привести в порядок свои дела и сыграть в карты с чувством хорошо исполненного долга в ожидании, пока не пришел Судия. ≪Иисус будет пребывать в агонии до конца мира. Нельзя спать в это время!≫ — напишет Паскаль[4].

Вот почему, при подобном понимании, время Откровения не задвинуть в будущность — определенную или нет; время Откровения — час, в который мы живем именно сейчас. В итоге у меня не будет никаких шансов на успокоение, безопасность, безмятежные сны: я не могу лечь спать и быть уверенным, что в любую минуту я буду готов предстать перед Судией, когда проснусь.

Как видим, повествование Иоанна из Патмоса о конце знакомого нам мира и появлении нового содержит в себе скрытое напряжение между двумя возможными его интерпретациями. Это, следовательно, может быть, с одной стороны, повесть о будущем катастрофическом событии — историческом или космическом, субъектом которого будет человечество как таковое; повесть, которая доносит до слушателей вполне достаточно сведений о том, как всё должно произойти, чтобы они имели возможность подготовиться. Такая повесть, отодвигающая катастрофу на неопределенный срок, дает всем шанс на мир и безопасность, но это только пока. Апокалиптические послания в таком понимании, пишет Герхард фон Рад, ≪хотят утешить и в перспективе приближающегося кризиса призвать к выдержке≫[5].

С другой стороны, это повествование Иоанна Богослова можно понять и как символическое сообщение о человеческом состоянии (conditio humana), а не как нарративное повествование о будущих происшествиях: сообщение о человеческой жизни, когда в любой момент (не только в какой-то один, особый, катастрофический) Христос умирает и воскресает, а через это — мир заканчивается и начинается заново. Такое сообщение уже перестает быть объективным отчетом о происходящем (с человечеством или с космосом) — оно является призывом, адресованным каждому из нас, пробуждающим нас от сна, взывающим к  нам, чтобы мы — здесь и сейчас, а не когда-нибудь — жили перед лицом конца света, бодрствовали.

3

Как соотносится наука — в смысле, в каком мы знаем ее сегодня, наука Нового времени, со всем сказанным выше? Что общего имеет научная организация жизни и сопровождающие ее явно или скрыто притязания на исключительную интеллектуальность с апокалиптическим представлением о человеческом состоянии (conditio humana)? Немало может сказать на эту тему Паскаль.

Любая попытка понять себя и свое собственное место в мире с помощью новых научных понятий неуклонно приводит, убеждает нас Паскаль, к потерянности и отчаянию.

≪Когда я думаю о кратком сроке своей жизни, поглощаемом вечностью до и после нее — memoria hospitis unius diei praetereuntis (память о госте, задержавшемся на один только вечер), — о крошечном пространстве, которое я занимаю, и даже о том, которое вижу перед собой, затерянном в бесконечной протяженности пространств, мне неведомых и не ведающих обо мне, я чувствую страх и удивление, отчего я здесь, а не там; ведь нет причины, почему бы мне оказаться скорее здесь, чем там, почему скорее сейчас, чем тогда <…>? Вечная тишина этих бесконечных пространств пугает меня≫[6].

Что делать в такой ситуации? Как жить в неумолимо краткой — в сравнении с познанной нами бесконечностью времени — жизнью? История о космической катастрофе, которой закончится мир, известный нам, чтобы уступить место новому и счастливому миру, перестает претендовать на утешение: в паскалевском мире бесконечного времени и в бесконечном, равнодушном пространстве ему места нет. Но всё же надо найти какой-то выход, предпринять хоть какое-то решение: потерянность и отчаяние не помогают ориентироваться. Любое принятое решение тут необратимо: ни одна минута жизни не вернется, второго шанса не представится. И каждое такое решение надо принимать самому. Никто не в состоянии сделать это за меня, ибо жизнь, в которой я принимаю решения, настолько моя, что я не могу (да и не с кем). Наше столкновение со смертью делает это очевидным: ≪Мы будем умирать в одиночку. Значит, нужно поступать, как если бы мы были одни≫[7].

Это необратимое и в одиночестве принятое решение, которое нельзя отложить и о котором не позабыть, — одно-единственное, а точнее — всё, что я делаю, в конце концов, сводится к одному лишь вопросу (убеждает Паскаль!): смертна ли душа человека? Это, естественно, не значит, что каждый должен иметь способность сформулировать подобный вопрос, как и хорошо обоснованный на него ответ. Паскаль не считает (и в этом он прав), что умение классифицировать понятия — навык более важный, чем, например, умение рубить дрова или собирать картофель. Мы отвечаем на этот самый главный вопрос нашей собственной жизнью: или мы живем в этом мире так, будто мы тут чужие, проездом, задержались на минутку, или будто мир, каким мы его знаем, является нашим единственным
домом:

≪Можно по-разному жить в мире, в зависимости от того, какое допущение принять. 1. (Если известно наверняка, что мы будем здесь всегда.) Если мы сможем быть здесь всегда. (2. Если неизвестно, будем ли мы всегда или нет.) (3. Если известно наверняка, что мы не будем здесь всегда, и неизвестно, что мы будем здесь долго.) (4. Если известно наверняка, что мы не будем здесь всегда, и неизвестно — будем ли мы — долго — ложно.) 5. Если известно наверняка, что мы не будем здесь долго, и неизвестно, пробудем ли еще час. Мы принимаем это последнее допущение≫[8].

У этого допущения далеко идущие последствия. Решение — несмотря на то что каждый из нас принимает его сам — зависит не только от нас: то, что мы обретем где-то дом, за пределами мира, который мы знаем (то есть будем спасены), зависит, говорит Паскаль, от Божьей благодати. Разводной мост, по которому мы можем перейти на другую сторону, чтобы попасть в этот дом, должен быть опущен с той, а не с нашей стороны (как позднее напишет Якоб Таубес[9]). Иначе говоря, знаний, какие мы сами можем получить, знаний о мире, каким мы его знаем, недостаточно — мы должны попытаться попасть за его пределы, протянуть руку к тому, что нам неизвестно и принципиально ново. И чтобы это сделать, мы нуждаемся в Божественном вмешательстве. И если оно не произойдет, мы навсегда потеряемся в мире, а в результате — будем приговорены к осуждению без всяких шансов на спасение.

Для Паскаля, как и для Ницше, человеческая жизнь представляет собой непрестанное блуждание по краю пропасти: каждый ее момент, каждый шаг оборачивается выбором (который нам дан не по нашей воле) между спасением и осуждением, а значит — выбором между спасением в открытости к неизвестному и грядущему, что не позволяет нам себя понять в знакомых, привычных, ≪мировых≫ стандартах, и осуждением в пребывании в том, что есть, в кажущемся своим и знакомым, но в действительности ведущим к покинутости и отчаянию. ≪Между нами и адом или небом — только жизнь, самая  хрупкая вещь на свете≫, — заметил Паскаль[10].

Разумеется, никто не предпочтет жить на краю пропасти. В связи с этим мы находим себе разные занятия: дела, игры, заботы, деньги, лингвистику, танцы, политику, секс и математику. Только бы отвлечь внимание от того, что каждый следующий шаг может стать вхождением в рай, в вечное спасение, а может закончиться падением в пропасть, без дна и возврата. Лишь бы забыть об этом бесконечном риске, о том, что каждый шаг — и каждый раз заново — всё ставит на одну карту. Что не существует никаких перил, охраняющих нас от пропасти, ни одной опоры, за которую можно ухватиться, падая:

≪Нас сжигает желание обрести надежное пристанище и неизменное твердое основание, на котором мы бы возвели башню, поднимающуюся до бесконечности, но любой наш фундамент рушится – и в земле разверзается бездна≫[11].

Этот второй, самый распространенный ответ на основной вопрос человеческой жизни: забытье, бегство в то, что есть, впряженность в уже существующие дела, механизмы, в то, что у нас имеется. Попытка заполнить время так, чтобы его пустота не вогнала меня в апокалиптические счеты с самим собой. Паскаль называет такой ответ divertissement (≪развлечение≫), имея в виду не только охоту на кабанов и зайцев, игру в мяч и танцы (излюбленные его примеры), но всё, что мы делаем, что отвлекает нас от самого главного выбора в нашей жизни, от скрытой во времени вечности. И среди прочих ≪развлечений≫ — наука как новый вид времяпрепровождения, тем более опасный, что он засасывает мыслящих людей более, нежели прочих (если уж играть, то, по крайней мере, в математику, замечает Паскаль). Но и научная деятельность, как и иные формы развлечения, — пустая трата времени, которую никто из нас не может себе позволить, ибо ≪время близко≫ теперь, сейчас, уже в этот момент свершается Страшный Суд, решается, быть мне осужденным или спасенным.

Паскаль, как видим, глубоко убежден, что Апокалипсис свершается в каждый момент, не единожды и не когда-то, ибо это не объективное событие, как буря, оно касается всех нас лично, является воззванием к индивидуальной жизни каждого. Функцию приносящего успокоение и утешение повествования (хоть оно и производит огромное впечатление) о конце света, который в мире современной науки относят к разряду сказок, отныне начинает выполнять наука — новая форма развлечения, которая активнее, чем другие, предлагает нам занятия, смысл и опору.

4

Ницше также считает, что наука является формой развлечения. Но не так, как другие: наука (будучи набором научного метода), утверждает Ницше, — это обман; не какой-то обман вообще, а самый главный, центральный, важнейший обман на свете, самообман человека, начиная с эпохи Нового времени.

Присмотримся тогда, на чем, собственно, по мнению Ницше, основан этот обман.

Прежде всего: наука — это аппарат, институт, и при этом возникший не случайно, а по внутренней необходимости.

≪Наука, будь то естественная или гуманитарная, сегодня только тогда почитается настоящей наукой, когда становится способна институировать себя. Однако исследование не потому производство, что исследовательская работа проводится в институтах, а наоборот, институты необходимы потому, что сама по себе наука как исследование носит характер производства≫[12].

Именно этот научный институт определяет для каждого отдельного исследователя его место в ряду других ученых, его роль колесика в машине, работающей медленно (быть может, бесконечно), но верно, ибо стремится к достижению цели, какую она сама себе ставит. Таким образом, каждый отдельный ученый наслаждается ощущением осмысленности своей деятельности, независимо от того, насколько велик его личный вклад в науку, он обретает почву под ногами, невзирая на перипетии его личной судьбы. Ученый становится функционером института, который определяет его целиком — за счет цены, полагающей быть за утрату им его собственной личности вне института.

≪Предпосылка научной работы, — пишет Ницше, — вера в солидарность и непрерывность научной работы; так что каждая единица, на каком бы незначительном месте она ни работала, может верить, что работает не напрасно≫[13].

Тем самым ученый работает, как муравей, на будущее, собирая в кучу листики, палочки и иголки, которыми будущие муравьи смогут воспользоваться. Более того, работает с чувством, что чем больше листиков и иголок, тем это будет правдоподобней, что в будущем придут еще муравьи, и вообще будет какое-то будущее.

Ученый par excellence, по преимуществу, — ученый посредственный. Как институт и ≪промежуточная станция≫ наука опирается на широко представленную посредственность, работает на нее и обслуживается ею. Посредственные люди, пишет Ницше, ≪которые сейчас особенно много значат <…>, — те, кто запаздывает, если что и понимает, то медленно, с большим трудом изменяя фразы, сохраняя свою относительную неизменность в этой удивительной изменяемости и мешанине элементов. Посредственность — гарантия и опора будущего≫[14].

Включаясь в рабочий процесс медленно, ибо он нескончаем, и не для достижения последней цели (существует ли цель, по достижении которой наука перестала бы дальше развиваться, придерживайся она собственных критериев рациональности так же хорошо, как и прежде?), а просто включаясь в аппарат науки, мы обретаем ощущение стабильности и безопасности. Иными словами, становимся еще более уверенными в своем будущем. Чтобы достичь цели, механизм науки нивелирует различия, устраняет возможности для конфликта, вводит преемственность, где до этого ее не было, постоянство среди перемен. Превращает мир в сад, где расчищенные аллеи всегда ведут к изначально определенному месту. И чем более действенна эта машина, тем спокойнее мы можем отправляться спать, мы — разумные, добропорядочные и счастливые, с уверенностью, что и на следующее утро мир всё еще будет находиться на том же самом месте.

Ницшевский Заратустра хочет взорвать этот покой, пробудить нас от летаргии: ≪Время настало! Пора!≫[15] — кричит он. Сон научной рациональности — это заслон, за которым, как предвещает Заратустра, скрывается неизвестная сторона человеческой жизни: без нее жизнь не была бы жизнью. А человек — человеком. Продолжая спать, мы проспим что-то очень важное.

Ницше утверждает, что, поддаваясь искушению наукой, видя сны о саде, порядке и безопасности, мы всего лишь являем свидетельство собственной слабости. Всякое единство есть симптом инерции, а вы, современные люди, помещая себя под зубчатые колеса Молоха науки и удобно устраиваясь в управляемом им мире, таким образом демонстрируете только лень, неповоротливость и отсутствие мужества.

Ибо нужна смелость, чтобы заметить, что будущее не может быть предсказано ни в каком смысле, ни в том, будто известно, что случится (или не случится), ни тем более в том, будто известно, что что-то вообще случится. Будущее — это бесконечная открытость к изменению в каждое переживаемое нами мгновение. Следовательно, перед каждым переживаемым мною мгновением встает знак вопроса. В каждое переживаемое мною мгновение мир умирает и создается заново, хотя из этого вовсе не проистекает, будто я, Кшиштоф Михальский, — бог, способный уничтожить мир или создать его, но зато следует, что будущее не произойдет без меня, независимо от меня, как майский дождь.

Если это так, то будущее, хоть и неточное, по необходимости будет относиться к тому, что со мной происходит, и захоти я — из слабости, по лени, отсутствию смелости, сделать его столь же определенным, как ≪аминь≫ в молитве или гром, сопровождающий молнию, я могу разорвать связь будущего со мною. Стало быть, только слабость и сонливость могут выдворить из мира меня и мою (всё равно, как ее определять) ответственность, а это значит — и тебя, и твою ответственность, его и его ответственность, а в результате — и различия между нами. Но где найти гарантии, что эти различия всегда поддадутся разрешению удобным и спокойным образом?

Итак, когда вы, говорит нам Ницше, работаете на определенное и нескончаемое будущее в ритме научной машины Нового времени и видите при этом сон о мире как саде, вы теряете из виду именно эту сторону мира — беспокойную, ибо мир, перед будущностью которого всё еще стоит, по необходимости, знак вопроса, есть мир ужасный — ведь из него не удалось изъять конфликты. Мир, в котором нет времени на сон, поскольку в каждую минуту что-то возникает заново и решается смысл жизни каждого из нас.

≪Не стремиться оспаривать у мира его беспокойный и загадочный характер≫, — предостерегает Ницше[16].

Естественно, что такой мир грозен и пугает. Но не так, как грозен и пугает вид быстро приближающегося разъяренного медведя. Не то чтобы Ницше создавал нам образ мира, какой он считает истинным (пугающий), чтобы мы заменили его на ложный (успокаивающий) образ мира, рисуемый наукой Нового времени. Мир грозный и пугающий, хочет сказать Ницше, потому есть такой, что таким его сделали мы сами, из разломанных на куски смыслов, оставленных предыдущими поколениями, потому что мы не находим в нем предустановленной гармонии. Мир грозен и пугает, ибо мы, каждый из нас в отдельности, несем ответственность за то, что с ним делается. Мы — что вовсе не значит: все вместе (если не сейчас вместе, то когда-нибудь), целой группой, в радости и согласии, но также и наперекор друг другу, разделенные неустранимыми различиями, находящиеся в конфликте друг с другом. Более того, мы изначально знаем, что нам до конца этот мир не обустроить (чтобы можно было потом, как Бог, отдохнуть после хорошо исполненного долга), ибо в каждой переживаемой минуте заново открывается перспектива неограниченных изменений: неведомое будущее. В каком бы состоянии человек ни находился, это состояние никогда не будет окончательным, завершенным – к такому выводу приходит Ницше, анализируя историю человечества в религиозном аспекте (≪Антихристианин≫).

Ничего удивительного, что перед лицом всего этого пробуждается потребность в стабильности и порядке, жажда будущего, на которое можно положиться, покоя и безопасности, которые не требуют постоянной борьбы и самоутверждения. Желание переложить ответственность на крепкое основание. Тоска по миру как по саду — ухоженному, стабильному и безопасному, тенью и плодами которого можно спокойно пользоваться, по крайней мере, определенное время.

Наука как конкретный образ жизни, доказывает Ницше, — это современный способ удовлетворить такую потребность.

Метафоры и понятия, которые Ницше использует для выражения этой (скрытой от научной рациональности) стороны жизни, часто связывают с библейскими апокалиптическими мотивами. Послушаем Заратустру: ≪Падает смоква с деревьев, сладкая, сочная; и когда падает, ее красная шкурка трескается. Я — северный ветер для зрелой смоквы. Мои знания падают вам прямо в руки, точно эта смоква; высасывайте ее сок из ее сладкой мякоти. Вокруг нас осень и чистое небо, и уже настал полдень≫[17]. Эта картина лишь внешне выглядит идиллической: осень, послеполуденное время, холодный северный ветер, предвещающий наступление зимы, сумерек: конца — именно об этом говорят нам знания Заратустры — зрелые плоды, падающие на землю, но и говорящие о конце, завершении всего, что привыкли мы называть миром. Конец, который одновременно является и началом: ≪То, что вы называли миром, теперь предстоит создать вам, но только самим≫[18], — минуту спустя говорит Заратустра. Смоквы, падающие с деревьев: конец, смерть прежнего мира — вот единственный призыв к творчеству, ибо всё всегда создается заново: ≪Много горьких смертей надлежит испытать в жизни творцу!≫[19]

Апокалиптический призыв Заратустры — ≪Время настало! Пора!≫ — адресован не мне, каков я есть, но всем тем чертам и свойствам, из каких я сложился в течение жизни. На всём этом лежит печать приближающейся зимы, неизменного конца, всё это обречено на гибель. Скорее, призыв Заратустры пробуждает во мне — в каждом из нас — потенциальные силы к полному обновлению, следовательно — это и есть рождение ребенка. ≪Созидающий, — скажет Заратустра, — как снова родившееся дитя≫[20].

Здесь зримо эхо Нового Завета: ≪Дети! последнее время!≫ — взывал Иоанн Богослов (1Ин. 2:18), а Марк писал: ≪От смоковницы возьмите подобие: когда ветви ее становятся уже мягки и пускают листья, то знайте, что близко лето; так и когда вы увидите то сбывающимся, знайте, что близко, при дверях≫ (Мк. 13: 28–29).

А потому не спите, ≪бодрствуйте, молитесь: ибо не знаете, когда наступит это время≫ (Мк. 13: 33).

Ницше отдает себе отчет в неоднозначности этих апокалиптических мотивов, о чем писал выше: ≪”Благая Весть”? — замечает он в ≪Антихристианине≫. — Это значит, жизнь истинная (то есть конец жизни той, какую мы знаем. И новый порядок. — К.М.) обретена — и это не обетование, эта жизнь тут, в вас <…>. Каждый из нас — дитя Бога: Иисус здесь не претендует исключительно на Себя одного≫[21].

Итак, Христос делает явным факт, что Апокалипсис вписан в нашу жизнь. Это Павел, говорит Ницше, ≪переносит вовне≫ конец прежнего мира и возникновение нового, а тем самым — выносит ≪центр тяжести всей нашей жизни за ее пределы≫. Апокалипсис уже не является измерением жизни, какой мы живем, а будущим событием, которое — особо — предвещает Иоанн Богослов, а также и евангелист Марк: ≪Но в те дни <…> солнце померкнет, и луна не даст света своего. И звезды спадут с неба <…>. Тогда увидят Сына Человеческого, грядущего на облаках с силою многою и славою≫ (Мк. 13: 24–26).

5

Это эссе я начал с Откровения Иоанна Богослова и двух совершенно разных возможностей его толкования. Согласно одной из них, Откровение — рассказ о том, что случится, о катастрофе, которая должна произойти когда-нибудь, об определенном и особом моменте времени. Но не о том моменте, который именно я переживаю, не о мгновении, в котором я сейчас нахожусь. А если так, то и такое толкование Апокалипсиса для всех зачавших последствия его ужаса может стать инструментом задержки, средством, помогающим отодвинуть наступление ужасных вещей на более поздний срок: если это всё и случится, то, по крайней мере, это происходит не сейчас, а произойдет когда-нибудь, может быть, завтра, а может быть, и через час (не дай Бог!), но в любом случае не в данную минуту. Более того, если Апокалипсис — это повествование о некоем будущем событии, какой-то космической катастрофе, то это точно так же касается как меня, так и других, кто будет затронут им в будущем, а значит, я не в одиночестве с такой ужасной перспективой, у меня есть возможность советоваться с другими, поделиться своим страхом и ответственностью, подготовиться.

И пусть предание о катаклизмах, которыми завершается знакомый нам мир, рисует перед глазами читателя картину, пробуждающую тревогу и дрожь, так что ужас пробирает, по сути дела? оно — средство утешения, уюта, на время — в том мире, какой существует сейчас. Но всё же не до конца. Зерно беспокойства, которое подобная интерпретация неспособна изъять, связано с заявленным высказыванием, что всё это — конец мира, возникновение нового, произойдет ≪вскоре≫. Тогда, возможно, Откровение — вовсе не повествование о некоем исключительном моменте времени, а о каждом моменте, каждом мгновении в отдельности. Может, это никогда не случится, ибо уже происходит сейчас, теперь, в переживаемый лично момент.

Если так, то это не способ отодвинуть то, что должно случиться, в будущее: на потом отодвинуть Апокалипсис невозможно, будущее совершается сейчас. И нет времени на приготовления к нему. И нет времени на как и когда, чтобы поделиться ответственностью за него и тем кошмаром, который переживается перед лицом его пророчеств: коль скоро Апокалипсис происходит в каждый момент переживаемого мною времени, я — с ним необратимо и в полном одиночестве.

В этом смысле Апокалипсис не приносит утешения, не позволяет угнездиться в мире, какой нам известен. Даже наоборот, открывает взрывчатость, преходящесть любой связи с тем, что нас окружает, с каждой нашей привычкой, с каждой истиной, с каждым моментом счастья и покоя.

Под всё возрастающим влиянием науки европеец Нового времени, как мы видели это вместе с Паскалем, почитает сказкой буквальное толкование Апокалипсиса: напуганный вечной тишиной времени и пространства, человек XVII века уже утратил способность поверить, что через определенное время придут некие всадники и наведут тут порядок. При всём том, однако, картина мира и человеческого состояния у Паскаля полна ярко выраженного апокалиптического смысла, ибо для него точно так же вечность присутствует в каждом моменте времени, в каждой минуте нашей жизни, и это — выбор между вечным спасением и вечным поражением. Но человек в мире Паскаля не может жить без утешения, да откуда ему взяться, коль скоро разноцветные кони и всадники Апокалипсиса перестанут поражать и утешать? Наука — жизнь, сформированная  наукой, занимает место, оставленное этими всадниками; наука — это новый вид развлечения, связывающая нас с миром, каков он есть, и одновременно позволяющая забыть, что этот мир не является нашей подлинной обителью; развлечение, захватывающее больше, нежели все те прежние игры, охоты, забавы, — а за счет этого оно и более эффективное.

Позже Ницше назовет эту функцию утешения и поддержки ≪наркотиками≫. Институт науки выполняет эту функцию лучше, чем его мифологическая предшественница, обещавшая главенство над миром, — институт науки обещает и господство над будущим, подчиненность ему с его гарантиями для нас. И так откладывается конец мира, который мы хорошо знаем (и начало нового), ad calendas Graecas — до греческих календ, т.е. на неопределенное время, — а пока миром можно пользоваться без апокалиптических страхов. И точно так же, как рассказы о разноцветных конях, блудницах и городах, построенных из драгоценных камней, пугая и утешая, не сумели до конца подавить того беспокойства, с каким моя жизнь подрывает здесь и теперь всякий заложенный в ней смысл, — точно так же не сумеет этого сделать и современная наука, стараясь подвести под жизнь твердую основу; если мы прислушаемся к шуму, какой вызывают медленно вращающиеся ее зубчатые колеса, то, может, нам удастся расслышать — в отдалении и не слишком сильно, дрожащую под ногами землю и даже стук копыт.

6

А ведь именно в этом, по мнению Ницше, заключен моральный характер современной науки, ее ложь и обман (иначе — нигилизм): она всеми силами старается отвлечь наше внимание от Апокалипсиса, от конца всего и нового начала, что скрыто в каждом моменте нашей жизни. От того, что ≪время близко≫, ближе, чем только возможно, оно уже тут. И эта функция старше современности, и точно такая же истина, какую Бог явил Христу, а он — ангелам, а они — наконец Иоанну Богослову, который явил ее нам, — точно так же истина может выполнять эту функцию. В том смысле и ≪мы, безбожные ученые, антиметафизики сегодняшнего дня, еще горим огнем пожара, какой разожгло извечное убеждение <…>, что Бог есть истина≫[22].

Это вовсе не значит, что пожар этот можно погасить, отказаться от выработанного убеждения, разоблачить обман. Нет, без подобного обмана, утверждает Ницше, мы не смогли бы жить; наравне с вписанным в каждую минуту Апокалипсисом он предлагает свое представление о нашей жизни. ≪Раскрыть≫ обман — значит, убеждает нас Ницше, раскрыть потенциал, сокрытый в возможностях нашей жизни. Жизни как возможности. ≪То, что обман необходим для того, чтобы продолжать жить, – это само по себе часть грозного и проблематичного характера нашего существования≫[23], — записывает Ницше.

Два взгляда на Апокалипсис, которые мы обсуждали выше, не являются просто двумя интерпретациями, одна из которых – истинная, а другая — ложная. Это две стороны человеческого состояния (conditio humana), которые нельзя отграничить друг от друга, как мы отграничиваем красное от зеленого, квадрат от треугольника или истинное высказывание от ложного. А если так, то каждое повествование о конце света — в том числе и Иоанна Богослова – должно быть повествованием сакральным, неизбежно неясным, историей о человеческой природе, в которой тревогу не отделить от утешения, а поиски опоры в истине — от убеждения в никчемности всех вещей.

Примечания

  1.  «Мы знаем, что разрушение какой-нибудь иллюзии еще не дает нам никакой истины, но лишь увеличивает наше незнание, расширяет наше “пустое пространство”, раздвигает границы нашей пустыни» (Ницше Ф. Воля к власти… С. 357–358). См. также: «“[D]ie Zerstorung einer Illusion”, so Nietzsche, “[ergiebt] noch keine Wahrheit, sondern nur ein Stuck Unwissenheit mehr, eine Erweiterung unseres “leeren Raums”, einen Zuwachs unserer “Oede”». (Nietzsche F. Nachgelassene Fragmente. KGW… VII 3; 35[47]. S. 255).
  2.  «Наша вера в науку покоится все еще на метафизической вере, — что даже мы <…>, безбожники и антиметафизики, берем наш огонь все еще из того пожара, который разожгла тысячелетняя вера, та христианская вера» которая была также верою Платона, — вера в то, что Бог есть истина, что истина божественна... А что, если <…> ничто уже не оказывается божественным, разве что заблуждением, слепотою, ложью, — если сам Бог оказывается продолжительнейшей нашей ложью?» (Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое; Весёлая наука; Злая мудрость: Сборник /Пер. с нем. К.С. Свасьяна. Минск: Попурри, 1997. С. 530–531).
  3.  Цит. по: Albertus Frederik Johannes Klijn. Die syrische Baruch-Apokalypse // JSHRZ V/1976, S. 183.
  4.  Паскаль Б. Мысли… С. 319.
  5.  von Rad G. Theologie des alten Testaments. München: C. Kaiser, 1993. S. 326.
  6.  Паскаль Б. Мысли… С. 66.
  7.  Там же. С. 98.
  8.  Там же. С. 99.
  9.  Taubes J. Die politische Theologie des Paulus. München, 1993. S. 105 f. (См. также: The Po«itical Theology of Paul. Stanford: Stanford University Press, 2004. P. 76.)
  10.  Паскаль Б. Мысли… С. 98–99.
  11.  Там же. С. 110.
  12.  Хайдеггер М. Время картины мира // Хайдеггер М. Время и бытие. М.: Республика, 1993. С. 46.
  13.  Ницше Ф. Воля к власти… С. 356.
  14.  «Die “Menschen, auf die <es> am meisten ankommt <…>, werden die Verzogerer <…>, die Langsam-Aufnehmenden, die Schwer-Loslassenden, die Relativ-Dauerhaft en inmitten dieses ungeheuren Wechselns und Mischens von Elementen sein <…> die Mediokritat, als die Burgschaft und Tragerin der Zukunft ”» (Nietzsche F. Nachgelassene Fragmente. KGW… VIII 3; 14[182]. S. 160).

    «als die Burgschaft und Tragerin der Zukunft”» (Nietzsche F. Werke: Kritische Gesamtausgabe (далее KGW) / Еd. Giorgio Colli, Mazzino Montinari, et al. Berlin: Walter de Gruyter, 1967. Nachgelassene Fragmente. … VIII 3; 14[182]. S. 160).

  15.  «Настало время, чтобы человек поставил себе цель свою. Настало время, чтобы человек посадил росток высшей надежды своей <...> (Ницше Ф. Так говорил Заратустра… С. 15).
  16.  Ницше Ф. Воля к власти… С. 357.
  17.  «Плоды падают со смоковниц, они сочны и сладки; и пока они падают, сдирается красная кожица их. Я северный ветер для спелых плодов. Так, подобно п»одам смоковницы« падают к вам эти наставления, друзья мои; теперь пейте их сок и ешьте их сладкое мясо! Осень вокруг нас, и чистое небо, и время после полудня» (Ницше Ф. Так говорил Заратустра… С. 73–74).
  18.  «И то, что называли вы миром, должн» сперва быть создано вами…» (Там же. С» 74).
  19.  «Да, много горького умирания должно быть в вашей жизни, вы, созидающие». (Там же. С. 75).
  20.  «Чтобы сам созидающий стал новорожденным». (Там же). А потому не спите, «бодрствуйте, молитесь: ибо не знаете, когда наступит это время» (Мк 13: 33).
  21.  Что значит «радостная весть»? — Обретена подлинная жизнь, жизнь вечная — она не обещана, она здесь, она в вас: жизнь в люб»и, жизнь без изъятия и исключения, бе« дистанции. Каждый — сын Божий, Иисус ни на что не претендует для себя одного… (Ницше Ф. Антихристианин… С. 46).
  22.  «…безбожник» и антиметафизики, берем наш огонь все еще из того пожара, который разожгла тысячелетняя вера, <…>, что Бог есть истина. (Ницше Ф. Весёлая наука… С. 530–531).
  23.  «Das die Luge nothig ist, um zu leben, das gehort selbst noch mit zu diesem furchtbaren und fragwurdigen Charakter des Daseins…» (Nietzsche F. Nachgelassene Fragmente. – KGW…  VIII 3; 11[415]. S. 435).

 

© Текст: Кшиштоф Михальский

© Перевод: Елена Твердислова