В контакте Фэйсбук Твиттер
открыть меню

1812 ГОД

Посвящается памяти моего отца, прапорщика в армии Кутузова

ОТ  КОВНО ДО  БОРОДИНА

24-го июня нового стиля французы перешли Неман и впервые проникли в Россию. Кампания 1812 года,  последствием которой был целый переворот в сфере не одной внешней политики западных держав, но и в той роли, какую признана играть Россия в судьбах Европы, закрылась обратным переходом через Неман  остатка приведенных Наполеоном ополчений в ночь с 14-го на 15-е декабря. Таким образом, мы вступили в период столетней годовщины освободительной войны. (Статья написана в 1912 г., к 100-летию Отечественной войны. – Ред.)

Я бы желал принять участие в поминках об этом времени в роли скромного обозревателя новейших исторических работ, которые в России и за границей выяснили отдельные стороны грандиозной эпопеи, закончившей собою диктатуру Наполеона и сделавшей Россию на время вершительницей судеб мира.

От меня далека мысль присваивать себе задачи военного историка; у меня нет для этого достаточной технической подготовки. Я намерен обратить внимание читателя лишь на следующие вопросы, которые кажутся мне лучше выясненными позднейшими по времени писателями, чем это сделано было ранними мемуаристами и историками.

Первый вопрос, который я намерен поставить, состоит в том, в какой мере поход 1812 года был вызван всем предшествующим ходом событий – или можно думать, что виновником его было [лишь] одно властолюбие Наполеона?

Вторая, не  менее важная проблема – выяснить причины, по которым французский полководец избрал именно тот план кампании, который привел его в Москву и помешал устроиться на зимовку в лучше снабженных провиантом и менее суровых по климату малороссийских губерниях. Третий вопрос, который я также намереваюсь затронуть, – насколько более решительное выступление на польскую независимость входило в действительные намерения Наполеона, и способно ли было оно повлиять на изменение самого хода событий?

Я намереваюсь далее указать на основании недавно отпечатанных источников, каковы были порядки гражданского управления, заведенные французами во временно занятых ими областях. Моей задачей будет также проверить показания официальных и полуофициальных историографов о победоносном шествии приведенных с Запада дружин на Смоленск и Москву мемуарами современников и письмами самих участников похода. Я желал бы раскрыть не лицевую сторону событий и ту оценку, какую они находили в рядах не начальствующих, а подчиненных.

Новейшая литература по всем этим вопросам  необыкновенно богата не только во Франции и в России, но и в Германии. Обозреть ее в полном объеме превзошло бы мои силы. Я ограничусь указанием лишь на то, что мне кажется наиболее существенным.

Работы покойного Вандаля, Массона, Леви, Шюкэ во Франции, Росбери – в Англии, Фурасье и Кирхейзена – в Германии во многом изменили ходячие представления о воинственности Наполеона и о возможности для Франции избежать всех тех походов, которые связаны с его именем. Ими более или менее выяснен тот факт, что наполеоновские войны тесно связаны с теми, какие Французская республика должна была вести с войсками союзников, грозивших самому существованию Франции, что душой всех направленных против республики заговоров и походов была Англия, что неудача задуманных и отчасти предпринятых французами высадок на ее берег побудила их атаковать ее сразу и в ее заморских владениях, и в ее иноземных рынках созданием так называемой континентальной системы.[3].Все это может быть признано более или менее установленным новейшей литературой о Наполеоне. Континентальная система должна была закрыть рынки всего мира для продуктов английской промышленности и тем обеспечить возможность поступательного развития мануфактур и торговли на протяжении континента Европы. Такая новая точка зрения, высказанная, между прочим, и мною в обширной статье по истории Англии, напечатанной в энциклопедическом словаре Гранатов, находит обстоятельное развитие в вышедшем в нынешнем году сочинении Александра фон Пеца и Павла Дэна. «О господстве Англии в эпоху континентальной системы». С полным основанием, – пишут авторы во вступлении к своей книге, – Наполеон считал Англию своим злейшим врагом. Так как она перенесла поле битвы в области торговли, хозяйства и финансов, то Наполеон был прав, следуя за ней шаг за шагом и делая попытку закрыть доступ на континент продуктам ее промышленности и обмена. Он стремился достигнуть этого с помощью континентальной блокады, которая должна была нанести удар финансовому положению Англии, а следовательно, косвенно, и владычеству ее над морями[4].

Историки расходятся в суждениях по вопросу о том, лежал ли интерес России в союзе с Францией или, наоборот, с Англией, поставлено ли было правительство Александра I в необходимость нарушать обязательства, принятые по миру в Тильзите, и отказаться от фактического проведения той, можно сказать, бумажной блокады, которой континентальная система подвергла английские берега и товары. В вышедшей в нынешнем году книге Конрада Валишевского «Сын великой Екатерины Павел Первый» речь заходит о том, в какой мере печальный конец русского императора был связан с недовольством, вызванным в придворных кругах и зажиточном дворянстве разрывом России с Англией – главным покупателем нашего хлеба – и переходом ее на сторону Франции. Англичанин Омейра (Omeyra) в своих мемуарах «Наполеон в изгнании» говорит, будто слышал из его уст следующие слова: «Если бы Павел I остался в живых, вы бы уже потеряли Индию. Мы составили с ним проект ее завоевания»[5].

Это позволяет думать, что поход в Египет должен был служить только преддверием к завоеванию британских владений в Индии.

Г-н Покровский, в издаваемой товариществом «Мир» «Русской истории», говорит,  что разрыв с Англией, по словам одного из декабристов (писавшего по указаниям лиц, близко стоявших к заговору против Павла), считался нанесшим «неизъяснимый вред» нашей заграничной торговле. «Англия, – рассуждает [М.А. Фонвизин], – снабжала нас произведениями  и мануфактурными, и колониальными, в обмен за сырые продукты нашей почвы. Эта торговля открывала единственные пути, которыми в  Россию притекало все для нее необходимое. Дворянство было обеспечено верным получением доходов со своих поместий, отпуская за моря хлеб, корабельные леса, мачты, пеньку, лен и проч.  Разрыв с Англией, нарушая материальное благосостояние дворянства, усиливал в нем ненависть к Павлу, и без того возбужденную жестоким деспотизмом»[6].

Что декабрист Фонвизин передает здесь мнения современников и даже самих участников заговора, – пишет Покровский, – доказывает речь [Платона] Зубова на знаменитом ужине, с которого заговорщики отправились прямо в Михайловский замок: по словам Чарторыйского, Зубов начал именно с указания на безрассудность разрыва с Англией, благодаря которому нарушаются жизненные интересы и ее экономического благосостояния.

После кончины Павла последовало примирение России с Англией, как непосредственный результат исчезновения ближайшего виновника вражды с нею. «Война с этой державой, издавна богатейшим рынком для русского хлеба, строевого леса, серы и пеньки, более всего, – говорит Адам Чарторыйский, – восстановило общественное мнение против покойного императора»[7].

Александр после мира в Тильзите присоединил Россию к континентальной блокаде, созданной Берлинским декретом Наполеона от 21 ноября 1806 года. Французскому посланнику Савари, в донесении из Петербурга от 6 (18) октября 1807 года, приходится отметить тот факт, что на закрытие гаваней английским кораблям в России смотрят как на запрещение вывоза, наложенное на все те произведения русской земли, которые Англия покупала и вывозила ежегодно в большом количестве. «Продолжение такого положения вещей, – прибавляет Савари, – рисуется воображению как бедствие, способное задеть интересы всего народа. Можно опасаться, что жалобы торговцев примут вскоре еще более серьезный характер. Савари полагает: Франция могла бы принять меры к тому, чтобы умалить жалобы русских купцов; для этого достаточно было бы распространить слух, что она (Франция) намерена приобрести в России все наличное количество леса, пеньки, холста и прочего, в которых она тем более нуждается, что давно не делала в этой стране необходимых закупок»[8].

Г-н Покровский держится, по-видимому, того взгляда, что жизненные интересы России заставляют ее отказаться от поддержки континентальной блокады и тем обеспечить себе возможность сбыта продуктов своей сельскохозяйственной промышленности на английские рынки. Совершенно противоположную точку зрения защищает один из авторов того коллективного труда, который вышел недавно под названием «Отечественная война и русское общество 1812 года». «Обыкновенно принято считать, – пишет он, – что союз России с Францией по Тильзитскому договору если и давал нам некоторые политические преимущества, то все же был для нас крайне разорительным. Континентальная система, которой мы должны были подчиниться, не только уменьшила государственный доход (таможенные сборы), но еще, вследствие повышения цен на предметы потребления и падения курса рубля, гибельно отразилась на благосостоянии всех сословий в России». Разбирая этот, как он сам признается, ходячий взгляд, г. Военский соглашается с тем, что внешний оборот России действительно упал в 1808 г. до 83 миллионов со ста и ста двадцати миллионов, которых он достиг в 1807 и в 1808 гг.; он не спорит также против того, что последствием уменьшения ввоза заграничных товаров явилось сильное возрастание цен на них; но он в то же время полагает, что современники преувеличили значение этого факта, изображая его как народное бедствие, разоряющее все классы населения.

Достаточно, – говорит он, – взглянуть на список иностранных товаров, ввозимых в Россию, чтобы убедиться, что это были предметы потребления высших классов; самому большому подорожанию подверглись кофе и сахар; но в то время оба эти продукта употреблялись одним городским зажиточным классом; даже в среднем помещичьем быту они считались большим лакомством. Купечество же и крестьяне их вовсе не употребляли. То же было и с заграничными винами. Единственным продуктом общего потребления, ввозимым к нам из Англии, была соль. В письмах к императору Александру I [его мать] императрица Мария Федоровна жаловалась на то, что нет сословия, которое бы не страдало от недостатка соли. Но английская соль была необходима только Петербургу и Прибалтийскому краю; западные губернии получали соль из Пруссии и Австрии, поэтому нельзя смотреть на прекращение ее ввоза из Англии как на общее народное бедствие. Другим последствием континентальной блокады, кроме уменьшения привоза английских товаров и вывоза русских, было падение курса ассигнационного рубля в 1807 г. до половины, а в 1811 году – до ¼ серебряного. Для помещиков, домовладельцев и купечества такое падение рубля, – утверждает автор, – отнюдь не было разорительно; все налоги и подати уплачивались тем же ассигнационным рублем. Повышение же цен на продукты сельского хозяйства – рожь, пшеницу и  т.д. – было выгодно; многие за это время поправили свои дела и даже обогатились. Людям, недавно купившим имения в долг на ассигнации, понижение курса рубля послужило к обогащению, – пишет один из современников, Вигель; оно явилось также спасением для всех задолженных.

Силясь доказать, что континентальная система и вызванные ею последствия были скорее благодетельны для России, чем наоборот, г. Военский приводит еще следующие соображения: русское сельское хозяйство находилось в первобытном состоянии; обрабатывая землю дармовым трудом крепостных крестьян, помещики не нуждались в заграничных машинах; в тех усадьбах, в которых не гнались за модой и придерживались старины, дом представлял полную чашу и не нуждался почти ни в чем покупном. Благосостояния крестьян континентальная блокада не коснулась, за исключением одних оброчных, для которых она была прямой прибылью, так как оброк платился обесцененными ассигнациями. Промышленность фабрично-заводская была у нас еще в зачаточном состоянии и не нуждалась, в привозных орудиях производства. Общий вывод его тот, что, при огромных естественных богатствах и низком уровне потребностей большинства населения, Россия, более чем любое из европейских государств, могла выдержать континентальную блокаду без ущерба для своего экономического благосостояния.  В XIX в. единственным сословием, имевшим политическое значение, было дворянство: из дворян брались чиновники; к ним принадлежали жившие в столицах богатые помещики, для которых падение рубля было, разумеется, весьма чувствительно. Настояниям их,  по мнению автора,  и должен был уступить император Александр; перед лицом «дворянской фронды» он порвал союз с Наполеоном, во всех отношениях якобы выгодный для России.

Сказать, чтобы такое мнение было вполне согласовано с тем, о чем в том же сборнике пишет г. Пичета («О хозяйственном положении России в начале  XIX  в.»), едва ли возможно. Мы читаем в его статье (т. II, стр. 246), что в начале XIX века, как и в конце  XVIII, в России происходило разложение натурального хозяйственного уклада; в стране развивалась промышленность, усилилось денежное обращение, в зависимости от увеличения оборотов по внешней и отчасти внутренней торговле; устанавливались сельскохозяйственные предприятия. Все эти явления, по мнению г. Пичета, приходится учитывать при изучении эпохи 1812-го года. В руках купечества, как и членов руководящего класса, имелись большие капиталы; развивавшийся товарообмен отвел России определенное место на европейском рынке, и  всякое сокращение его должно было вести к разорению заинтересованных лиц. Автор признает первые годы царствования Александра золотым веком для нашей развивающейся промышленности, защищенной от иноземной высоким таможенным тарифом и даже запрещением ввозить в страну известные фабрикаты. Число фабрик с 2323 в 1804 г. повысилось в 1814 г. до 3731; число рабочих за то же десятилетие с 95 тысяч возросло до 169 500; значительная часть фабрикатов, как парусные полотна и фламандские, шли за границу; полотно – ткацкое производство Московской, Ярославской, Владимирской и Калужской губерний предназначало 2/3 общей выручки для заграничного отпуска.

Развивается одновременно и железоделательная промышленность благодаря спросу на железо на заграничном рынке. И сельскохозяйственная промышленность направлена была отчасти на удовлетворение не одного внутреннего рынка. В моем отзыве  о книге покойного Иванюкова «Падение крепостного права» я привел выдержки из депеш испанского резидента о 1811 годе, в котором говорится о широком развитии землепашества в Новороссии с целью поставки хлеба за границу. Разрешение при Петре III вывозить его через все порты, пишет г. Пичета, должно было увеличить международный товарообмен. Позволяя дворянству оптом торговать тем, что родится в деревне, законодательство Екатерины II не могло не увеличить как внешнего, так и внутреннего товарообмена. А спрос на русское сырье в Англии усиливался благодаря переживаемой ею промышленной революции. В 1808 г. вывоз доходил у нас уже до 61 470 000 рублей, при ввозе 46 650 000; торговый баланс склонялся, таким образом, в нашу пользу. Все это изменилось в период времени, следовавший за миром в Тильзите; с 1806 по 1808 г. наши обороты по внешней торговле со 107 445 000 упали до 31 000 000.

И, не пускаясь в дальнейшие подробности, можно сказать, что приведенные данные не оправдывают представление о том, будто Россия ничего не теряла от распространения на нее континентальной блокады. Г-н Пичета указывает, что к эпохе освободительной войны наше Отечество переросло натурально-хозяйственный уклад жизни и вступило в начальную эру капиталистического развития. Я  полагаю поэтому, что Александр подчинился влиянию не одного дворянства, когда счел нужным отступить от строгого соблюдения того высокого таможенного тарифа в целых 50% стоимости товара, которым с 1811 года были обложены английские продукты. В сентябре того же года Наполеон завершил свои военные приготовления для похода в Россию. Флигель-адъютант Чернышев уже в это время доносил государю Александру: «война решена в уме Наполеона, он считает ее необходимой для обладания Европой; никакие уступки с нашей стороны не могут отсрочить борьбы, долженствующей решить участь не одной России, но и всей твердой земли» (т.е. континента Европы)».

В препирательствах, возникших в 1811 г. между Наполеоном и Александром, речь заходит и о Варшавском герцогстве. Александр подозревает императора французов в намерении восстановить Польшу; Наполеон приписывает Александру желание захватить Варшавское герцогство. Что было справедливо в этих взаимных нареканиях? Собирался ли действительно Наполеон I возродить Речь Посполитую? Не было ли к тому серьезных препятствий? Получили ли поляки какие-либо определенные обещания? Не считать ли, наоборот, роковой политической ошибкой, уменьшившей шансы предпринятого французского похода, выжидательное отношение, в какое Наполеон стал к вопросу о воссоздании Польши и Литвы? Таков ряд вопросов, какими задались иностранные и русские повествователи, отчасти по случаю наступающего столетия Отечественной войны, отчасти под влиянием вновь обнародованных материалов. В сборнике, изданном под общей редакцией гг. Дживилегова, Мельгунова и Пичета, разбираются все эти вопросы.

Варшавское герцогство, созданное Наполеоном в 1807 году, – пишет г. Рябинин, – результат сложной дипломатической работы: оно должно было удовлетворить видам Наполеона, вознаградить поляков на кровь, пролитую ими под французскими знаменами, и возбудить в участницах польских разделов, Австрии и России, тревогу за целость их польских владений. По Тильзитскому договору от 25 июня (7 июля) 1807 года на престол вновь образованного Великого герцогства Варшавского был возведен саксонский король Фридрих-Август. Созданием Варшавского герцогства Наполеон ослаблял Пруссию, лишая ее значительной части ее территории, и создавал удобный базис для возможных будущих военных действий против России и Австрии. Государству, выкроенному из коренных польских областей, Наполеон дал чуждо звучавшее в ушах поляков название Варшавского герцогства. Он тщательно избегал в официальных актах слов поляк ипольский, желая рассеять опасения России и Австрии за целость отобранных ими у Польши владений. Давая конституцию населению Варшавы и Великой Польши, Наполеон обязался согласовать ее со спокойствием соседних государств, т.е. не включать в нее ничего такого, что бы могло служить признанием прав поляков на польские земли, присвоенные себе этими государствами.

Образование незначительного герцогства, насчитывающего всего 2 миллиона 400 тысяч жителей, не считалось ни поляками, ни самим Наполеоном достаточным вознаграждением за военную помощь, оказанную поляками французам во всех их войнах с 1797 по 1801 г., а равно и в 1806 году, когда с французскими войсками дралась бок о бок и организованная по призыву Наполеона польская армия. Представившейся ему польской депутации Наполеон заявил, что стеснен в решении польского вопроса подозрительностью соседних монархий. После перехода французов через Неман один из саперов наполеоновских полчищ на вопрос подъехавших к ним казаков: «Что вы за люди и зачем вы в России?» – ответил: «Мы французы, пришли воевать с вами, взять Вильну и освободить Польшу» (см.: мемуары Сегюра. Т. I. С. 126). Он способен вызвать в уме представление, что война 1812 года имела, между прочим,  в виду установление польской независимости. Но было ли так на самом деле? В интересной статье, написанной г. Погодиным и озаглавленной «Наполеон и Польша», рассказывается, что раз война с Россией стала неизбежной в глазах императора, он счел нужным отправить в Варшаву резидентом человека, известного своим сочувствием полякам, а именно Баньона; на него возложена была  миссия подготовить общественное мнение Польши к войне с Россией; в инструкции, данной ему Наполеоном, поляки могли найти мысли, особенно им дорогие. На нового резидента возлагалась обязанность «дать правительству герцогства направление, которое  подготовило бы его к великим переменам, имеющим быть осуществленными императором на пользу польского народа».

«Намерение императора, – значилось далее в этом акте, – заключается в том, чтобы организовать Польшу в пределах всей или части прежней ее территории, не прибегая для этого к войне… Без восстановления Польши, – говорится далее в том же акте, – Европа не будет иметь надлежащих границ со стороны России: Австрия и Германия будут противопоставлены непосредственно сильнейшему государству на свете. Истинные намерения Наполеона были, однако, далеки от только что выраженных пожеланий; в ноте, отправленной почти одновременно в Петербург, шла речь о готовности императора французов отказаться от всякого предприятия, которое могло бы повести к восстановлению Польши. Депеша, разумеется, была тайной и поэтому не могла изменить отношения к нему поляков. Во время подготовки к войне с Россией Наполеону необходимо было обеспечить себе поддержку Пруссии и Австрии. Этим объясняется заключение им договора с империей Габсбургов, в состав которого были включены тайные пункты, касавшиеся Галиции. Галиция должна была остаться и впредь во владении Австрии; в том же случае, если бы ее часть отошла к Польскому королевству, Австрии было обещано присоединение к ней Иллирийских провинций.

Перед своим походом в Россию Наполеон 30 мая 1812 года прибыл в Познань; здесь выработан был проект образования генеральной конференции и было условлено, что она прибегнет к Наполеону с просьбой восстановить прежнюю Польшу, за исключением из нее Галиции; та же конференция должна была обратиться и к населению прежней Речи Посполитой с предложением объединиться с герцогством Варшавским. При этом прежде всего имелась в виду Литва; восстание ее против России входило, очевидно, в расчеты Наполеона. Воспоследовавшая замена Биньона аббатом Прадтом была понята поляками как ручательство в том, что Наполеон намерен обратить Варшаву в столицу большого самостоятельного государства. В своем обращении к солдатам Наполеон одновременно называет войну с Россией «второй польской кампанией». Принимая польских делегатов, он не отказывался от раздачи двусмысленных обещаний.

В мемуарах одного из участников похода, доктора Генриха фон Брандта, появившихся еще в 1869 г. и отрывки из которых перепечатаны недавно Кирхейненом в сочинении «Гибель Наполеона», отмечен ряд интересных подробностей насчет впечатления, произведенного Наполеоном в польских землях. Брандту пришлось быть в Польше 27 мая, во время проезда Наполеона; он говорит (к сожалению, с чужих слов) о том дурном впечатлении, какое император произвел на польскую знать, собранную в рефектории иезуитского монастыря для его встречи. Увидев ее наряженной в придворные костюмы, Наполеон обратился к ней со словами: «Мне приятнее было бы видеть вас обутыми в сапоги со шпорами, с привешенным к поясу мечом – так, как  были одеты ваши предки  на случай набега татар и казаков; времена, в которые мы живем, таковы, что надо быть вооруженным с ног до головы и держаться за рукоятку сабли». Сам Наполеон, по-видимому, остался недоволен слишком молодым составом избранных в Познани рекрутов: «Я нахожу солдат чересчур юными – мне надо людей, способных выносить усталость, подростки же годны только к тому, чтобы наполнять ими госпитали».

Тот же свидетель, в бытность свою в Вильно, отмечает впечатление, какое произвели слова, сказанные Наполеоном в ответ на адрес, поднесенный ему 28 июня депутацией от Варшавского сейма, с сенатором Выбыцким во главе. Выбыцкий закончил свою речь следующим образом: «Скажите только, государь, что Польское королевство существует, и ваш декрет всем миром будет признан за реальность». Наполеон, отвечая ему, стал настаивать на той мысли, что ему приходится мирить много противоречивых интересов и осуществлять немало обязательств. «Я люблю вашу нацию, – сказал он, – я сочувствую всему вами сделанному, я разрешаю ваши новые усилия; все, что будет зависеть от меня для осуществления ваших резолюций, я сделаю; если ваши усилия будут единодушны, вы вправе надеяться, что враги ваши вынуждены будут признать ваши права, но в этих отдаленных странах на единодушие усилий населяющих их жителей вы должны опирать все ваши надежды на успех. Я высказался в том же смысле и при первом моем появлении в Польше; считаю нужным прибавить, что мною гарантирована австрийскому императору целость состоящих под его властью государств, и поэтому мне невозможно допустить никакого шага, который поколебал бы мирное обладание им тем, что осталось у него от польских провинций. Если Литва, Самогития, Витебск, Полоцк, Могилев, Волынь, Украина, Подолия будут одушевлены теми же чувствами, какие я нашел в Великой Польше, Провидение, несомненно, увенчает успехом наше великое дело; оно вознаградит вашу преданность родине, которая сделала вас столь заслуживающими сочувствия; этой преданностью вы завоевали себе мое уважение и покровительство» (см. «Историю консульства и Империи» Тьера, брюссельское изд., 1858 г. Т. XIV, стр. 115 и 116).

Автор мемуаров, доктор фон Брандт, сообщает, что один из весельчаков, солдат его роты истолковывал слова императора так: «конфедерация, провозглашенная в Варшаве с разрешения Наполеона, означала в сущности то, что французы так же охотно будут грабить Литву, как они уже ограбили Польшу».

Вопросу о возникновении польской конференции в 1812 г. г. Пичета посвящает особую статью. Но к занимающему нас вопросу она не прибавляет, к сожалению, ничего нового к известному повествованию Тьера.

Мы до сих пор не имеем данных для проверки показаний мадам де Сталь о том, будто бы при свидании с русским посланником, министром полиции Балашовым, Наполеон в Вильне сказал о поляках следующее: «Уж не воображаете ли вы, что я очень озабочен судьбой этих якобинцев?» Шатобриан, приводящий в своих мемуарах «Из-за могилы»  это свидетельство мадам де Сталь, прибавляет, что по своим связям она имела возможность черпать свои сведения из самых достоверных источников.

Та же мадам де Сталь утверждает, что в письме к графу Румянцеву один из министров Наполеона предлагал даже вычеркнуть имя Польши и поляков из официальных актов. Во всем этот Шатобриан видит доказательство того, что Наполеон чувствовал отвращение  к «храбрым просителям, озабоченным возрождением своей родины».

Документы, недавно отпечатанные Виленской комиссией для разбора древних актов  (т. XXXVII) и относящиеся к истории Отечественной войны 1812 года, касаются, между прочим, и той организации, какую  получило управление Великого Княжества Литовского во время занятия его французами, начиная с 1 июля 1812 г. Сказать, однако, чтобы эти материалы представили в новом свете вопрос, так обстоятельно изученный еще Тьером, было бы несомненным преувеличением. Они заключают в себе в переводе те же самые источники, какими при изображении гражданской части управления, заведенного в России французами, пользовался автор «Истории Консульства и Империи». По занимающему нас вопросу нет также почти никаких новых данных в изданной бароном Байем в 1912 году книге «Смоленск. Происхождение его эпопеи в 1812-м году», с прибавкой слов «на основании неизданных источников». Отпечатанные здесь акты более касаются самого хода военных действий в Смоленске и его окрестностях, материального и духовного состояния французской армии, вопроса о продовольствии войск и т.д., нежели гражданской администрации занятых французами земель. Того же нельзя сказать об исторических материалах, извлеченных из сенатского архива под наблюдением А.И. Блинова, приват-доцентом СПб Унив[ерситета]. П.И.Гронским; они касаются главным образом устройства временного управления Москвой вслед за ее занятием французами, и не одной только Москвой, но и Смоленском. Я намерен коснуться ближайшим образом всех этих данных, более или менее восполняющих те сведения, какие сообщили нам на этот счет историки Наполеоновского похода в Россию.

Так как гражданский правопорядок, установленный завоевателем, был везде один и тот же, то я считаю возможным говорить о нем в применении ко всем занятым французами областям. Указом Наполеона от 1 июля 1812 г., изданным в Вильне, правительство Великого Княжества Литовского было устроено следующим образом: во главе была поставлена комиссия из пяти человек, не считая генерального секретаря; отдаленным прообразом ее, очевидно, служила пятилетняя французская Директория 1795 г. и возникшие по ее образцу Директории в отдаленных департаментах; этой комиссии вверено было заведование финансами края, доставка провианта, организация местного ополчения – народной гвардии и жандармерии. При комиссии установлена должность императорского комиссара; комиссии подчинены коллегиальные управления, созданные по губерниям – Виленской, Гродненской, Минской и Белостокской; их личный состав ограничен тремя членами. Председательство в провинциальной комиссии принадлежит интенданту, очевидно, призванному играть ту же роль, какую во французских департаментах исполняют префекты; вот почему подчиненное ему лицо, поставленное во главе уезда, носит то же название, какое со времен Империи придано во Франции старого порядка должности «субделегата интенданта».

Что касается до городского управления, то Вильна поставлена была во власть мэра, четырех советников, носящих названия adjoints, или адъюнктов – название со времен революции, введенное и во Франции;  мэр со своими адъюнктами является исполнительным органом по отношению к совещательному органу, муниципальному совету – опять-таки учреждению, скопированному с французского образца. Я касаюсь одного гражданского устройства, а не военного; иначе мне пришлось бы говорить о сформировании народной гвардии и жандармерии. Еще два слова о семи комитетах, организованных Наполеоном при временном правительстве Великого Княжества Литовского; эти комитеты ведали: один – продовольственной частью, другой – полицией, третий – финансами, четвертый – военной частью, пятый – внутренними делами, шестой – народным просвещением, седьмой – судебными порядками. Каждый комитет является коллегией, по меньшей мере, из пяти и не более десяти членов. О том, как организовано было провинциальное и уездное управление, можно судить по следующему: из Минской губернии был образован департамент; во главе его поставлена комиссия, разделившаяся на три отделения: продовольствия, полиции и финансов. Губернатором или интендантом назначен был генерал французской армии Драниковский, обязанности которого временно исполнял генерал Барбанегр; в каждом уезде создана была пятичленная комиссия, по назначению центральной. Уезды были разделены по французскому образцу на кантоны, каждый с особым подкомиссаром, обязанным исполнять все распоряжения по уезду.  В городах возникли магистраты и ратуши, подчиненные уездным комиссиям; уездные комиссии, подобно губернским, подразделены на отделения – продовольствия, финансов и полиции. Рядом с комиссией в уезде установлена и должность подпрефекта; он наблюдает за порядком, безопасностью и производит раскладку повинностей. В помощь ему даны два советника.

Подпрефектами призваны служить прежние предводители дворянства; отказ от должности не допускается. На таких же приблизительно началах устроены были три дня спустя после занятия Смоленска его муниципальная и департаментская  организации. Аудитор французского государственного совета, Арман де Вилльбланш, назначен был интендантом Смоленской губернии; им создан был муниципальный совет, на который возложена забота о возвращении жителей в свои дома; председателем муниципального совета и мэром был назначен отставной титулярный советник Ярославлев, секретарем – учитель гимназии Ефремов, как хорошо знавший французский язык. 17-го августа Вилльбланш издал прокламацию, в которой приглашал жителей Смоленской губернии  доверчиво относиться к французам и по всем делам обращаться в составленное в Смоленске из «высших русских сограждан» новое присутствие, называемое «муниципалитет», т.е. «градоправительственный совет». Главной обязанностью этого совета было снабжение французской армии провиантом и фуражом, распределение войска по квартирам, поддержание чистоты в городе, снабжение французов необходимыми строительными и прочими материалами, предоставление в их распоряжение необходимого количества рабочих и, наконец, сношение с комиссарами, назначенными французами в уездах и набранными из русских помещиков. Большинство местных обывателей старалось уклониться от несения возложенных на них обязанностей. Французские власти вынуждали их согласие, часто под угрозой смерти. Комиссарам из дворян-помещиков, нередко определявшимся на службу без предварительного их опроса о согласии, поручено было восстановить и охранять порядок, выслушивать и принимать всевозможные жалобы и ходатайства, снабжать провиантом и фуражом город Смоленск и французскую армию, по требованию интендантов. Те же комиссары нередко заботились об охране имущества местных жителей от грабежа, мародерства и поджога со стороны как французских солдат, так и русских грабителей. Для руководства деятельностью комиссаров учреждена была в Смоленске верховная комиссия, составленная из французов и русских.

Скажем еще несколько слов об устройстве гражданского управления в Москве после занятия ее французами. Генерал-губернатором города и провинции Наполеон назначил маршала Мортье, а гражданским управителем – Лессепса; последний издал прокламацию к жителям Москвы, предлагая им вернуться в свои жилища и уверяя, что порядок восстановлен и поддерживаем при помощи муниципалитета и городской полиции; муниципалитет будет составлен из русских, члены его будут носить через плечо красную ленту; городской же голова, или мэр, сверх того – белый пояс. Муниципалитет разделен был на шесть департаментов, во главе которых поставлены были помещики городского головы. К компетенции муниципалитета и его департаментов отнесено было: содержание в порядке дорог, улиц и мостовых, попечение о больницах и госпиталях, охрана свободы богослужения, защита труда мастеровых и ремесленников, расквартирование войск, забота об общественной безопасности и спокойствия, мировая юстиция и исправительная полиция, общественное призрение, очистка улиц и садов от трупов людей и животных. Наряду с муниципалитетом образована была и городская полиция. Она препоручена была двум главным комиссарам, или полицеймейстерам, и двадцати участковым. На эти должности назначены преимущественно лица французского происхождения, проживавшие в Москве. Донесения их дошли до нас. В них говорится чаще всего о пожарах и мародерстве, о том, что целые улицы выгорели и из всех строений уцелели одни церкви. Часто упоминается об истязании французами лошадей: солдаты, забавы ради, отрезали у них хвосты и перерезывали им ноги[9].

Мы видели, что в числе забот муниципалитета было охранение свободы богослужения. Наполеон озабочен был мыслью о том, чтобы естественная вражда к нему русских не осложнялась еще оскорблением их веры или культа. Очень характерен в этом отношении рассказ о его отношении в Смоленске к тому священнику, который явился к нему с ходатайством за мирных жителей, искавших убежища в храме. Наполеон принял священника весьма благосклонно и вернул его к пастве в сопровождении пикета солдат, на которых возложена была забота о его безопасности.

Об этих фактах заходит речь и у Жомини, и у Сегюра. В своем недавнем сочинении об эпопее Смоленска в 1812 г. барон де Байе приводит слова, обращенные императором французов к представителю православной церкви. В ответ священнику, объявившему, что он оказывает приют в храме всем потерпевшим от пожара и оставшимся без крова, Наполеон сказал: «Бог озаботится судьбою несчастных жертв войны и наградит вас за вашу смелость. Идите с миром, добрый пастырь; если бы все священники следовали Вашему примеру и не отказались от миссии защиты мира, которая на них возложена Небом, если бы они не покинули храмов, которые, при их присутствии, становятся священными, мои солдаты пощадили бы эти приюты. Все ведь мы христиане. И ваш Бог – наш Бог[10].

Заканчиваю мой очерк рассмотрением вопроса о том, какие причины еще до пожара Москвы порождали у французов опасения, а у русских надежду на неуспех предпринятого Наполеоном похода. Я, разумеется, не коснусь вопросов стратегии или тактики, как мне недоступных; я не буду говорить об отдельных сражениях, о том, на чьей стороне осталась победа, какие ошибки допущены были с обеих сторон и т.д.; я укажу только, на основании мемуаров и писем современников, на те причины, которые неизбежно должны были вести к ослаблению вторгшихся в Россию полчищ – еще до прибытия их в Москву.

В недавно отпечатанных воспоминаниях Генриха фон Рооса, врача в наполеоновском войске, упоминается о том, как, вслед за переходом через Неман в наполеоновской армии стало исчезать прежнее оптимистическое отношение к предстоящему походу. Причиной тому был недостаток в припасах для корма людей и скота, в связи с чем открылись болезни и потеряно много лошадей. Число введенных Наполеоном войск оценивается различно. Кто говорит о шестистах с лишком тысячах, кто – всего-навсего о 450 тысячах.

Еще до прибытия в Вильну более 40 тыс. человек выбыли из строя, потому ли, что отстали в пути или добровольно дезертировали, переходя обратно через Неман. Состав войска из разных национальностей в значительной степени объясняет меньшую сплоченность его, сравнительно с теми войсками, которые Наполеон ранее водил в Италию, или с которыми ему приходилось выигрывать сражения при Маренго или Аустерлице. Кроме французов, в войске Наполеона Шатобриан[11]насчитывает 26 тысяч итальянцев, 80 тысяч немцев, принадлежащих к Рейнской конфедерации, 80 тысяч австрийцев и 20 тысяч пруссаков (итого 180 тысяч человек, набранных из чужеземцев, более или менее насильно вовлеченных в борьбу человеком, ранее враждовавшим с их родиной). Современники теряются в догадках, почему Наполеон придал своему войску такой пестрый состав. Одни видят в этом желание пощадить по возможности собственных подданных, другие – желание оставить за собой поменьше туземных ополчений.

Тьер указывает, что с самого начала похода обнаружился недостаток не в мясе, которого было изобилие, а в муке. В хлебном зерне также не чувствовалось недостатка; русские озаботились истреблением муки, мельниц и запасов овса, с тем расчетом, что зерно не сразу может быть обращено в хлеб, а лошади, не получая овса, не в состоянии долго переносить нелегкий труд, на них возложенный[12].

Первая забота Наполеона, по достижении им Вильны, состояла в постройке хлебопекарен. В городе оказалось недостаточное число их, способное поставлять ежедневно не более 30 тыс. порций; требовалось же немедленно по меньшей мере 100 тыс., а в ближайшие дни целых 200 тысяч. Говоря о полках, поставленных под начальство маршалов Удино и Нея и вошедших в Вильну, Тьер говорит: «Им недоставало хлеба, соли, спиртных напитков. Они тяготились тем, что им приходилось есть мясо без приправы или заменять булки разведенной в воде мукою. Лошади крайне ослабели из-за недостатка овса. Число отставших в армии было значительно. Так как жители разбежались, ища убежища в лесах, то не у кого было спросить дорогу. Препятствием к тому же служило незнание языка. Передвижение затруднено было также большим количеством подвод под артиллерию и багаж. Они запрудили дорогу и мешали свободному проходу войск»[13]. Ко всему этому прибавился страшный ливень  28-го июля, сопровождающийся непогодой, сыростью и холодом в течение трех следующих дней.

В войске обнаружилась дизентерия, под влиянием отчасти быстрой перемены погоды, отчасти преобладанием исключительно мясной пищи, особенно свинины, наконец, из-за необходимости проводить ночь в открытом поле, так как домов едва хватало для чинов генерального штаба.

Тьер указывает также на то, что Наполеон, вербуя лошадей для войск и в Швейцарии, и в Италии, и в Германии, набрал лошадей слишком молодых и непривычных к перевозке больших грузов. По песчаной почве Польши им пришлось тянуть громадные обозы и довольствоваться одной смоченной дождем зеленой рожью[14]. От холодных и дождливых ночей 29 и 30 июля несколько тысяч лошадей погибли в открытом поле. Пришлось побросать на пути обозы, которые затем и были разграблены оставшимися позади солдатами. Все историки войны 1812 года одинаково указывают на то, что мародерство очень скоро развилось в тылу армии. «По дороге от Немана в Вильну от 25 до 30 тыс. баварцев, нюртембергцев, итальянцев, уроженцев ганзейских городов, испанцев и даже французов покинули, – пишет Тьер, – свои полки, занялись грабежом оставленных по дороге обозов, а затем и литовских замков. Наполеон не нашел другого средства помочь беде, как остановиться на несколько дней в Вильне. Он надеялся дать там возможность воссоединиться с армией всем, кто отстал от нее по пути. Строгой экзекуцией мародеров он одновременно думал предупредить дальнейшее распространение этой язвы в войсках. Насколько значительно было влияние только что указанных причин на сокращение числа войск, можно судить по тому, что из 120 тысяч человек, которые были поставлены под начальство Макдональда, Удино, Нея и Мюрата,  можно было насчитать лишь 107–108 тысяч»[15].

Недавно отпечатанные мемуары Рооса подтверждают свидетельства других современников о той суровости, с какой Наполеон преследовал мародеров. «На третий или четвертый день по оставлении Вильны, – читаем мы в этих мемуарах, составленных на близком расстоянии от перехода через Березину[16], – нашли мы на пути кирасирский отряд, выстроившийся четырехугольником. На середине мы увидели четырех солдат, занятых копанием ям. На наш вопрос, что это означает, нам ответили: военным судом они приговорены за мародерство и насилие к смертной казни. Их велено расстрелять. Они готовят теперь собственные могилы»[17]. Другой современник, фон Брандт, следующим образом описывает впечатления, вынесенные им на пути от Немана до Вильны. 27-го июня он отмечает в своем дневнике: «Нигде не видно ни одного жителя. Близлежащие селения почти разрушены. Войска, ранее нас прошедшие тут, разбили дома и пожгли их доски во время своего бивуака. Поселяне скрываются в соседнем лесу. Леденящий дождь шел всю ночь. Солдаты провели ее вокруг огня, поддерживаемого брошенными в него деревьями.

Следующий день, 28-го, опять шел дождь, и мы страдали от холода.  Вокруг все было разграблено и опустошено. Села, через которые нам приходилось проходить, лежали в развалинах. Около Средников, где мы остановились для бивуака, молодые поросли ржи повсюду были скошены и даны на съедение лошадям. Солдаты, принадлежавшие к молодой гвардии императора, за которой мы следовали по пятам, целыми кучами валялись по дороге. 30-го мы остановились на близком расстоянии от Вильны; вдоль и поперек страна казалась пустыней. Целые деревни были снесены. На бивуаках нищие подходили просить хлеба. Они рисовали нам жалобную картину насилий и грабительства, произведенных по всему пути, и действительно повсюду нам попадались покинутые и разграбленные обозы, отставшие от полков  солдаты, и притом в таком числе, что ими заняты были не только села и местечки, но нередко и вся дорога. На расстоянии четверти мили  и даже половины ее тянулись телеги с запряженными в них маленькими местными лошадками. На телегах мародеры нагрузили все ими награбленное в селе».

И на пути из Вильны в Минск повторились те же сцены. Войскам приходилось устраиваться на ночь по близости к лесу, так как деревни были снесены. На бивуаках чувствовался недостаток провианта. О каком бы то ни было правильном распределении пищи не могло быть и речи. Где это было возможно, отбирали награбленное у мародеров. За мясом посылали в глубь лесов, куда крестьяне угнали скот. Дороги размыты были дождем и усеяны трупами павших лошадей. Приходилось заменять их набранными на местах, но так как они получали такое же продовольствие, как и прежние, то их постигла в близком будущем та же судьба.

Не более двух недель прошло со времени перехода через Неман, и уже в армии выступали явственные признаки разложения. Многих людей не доискивались в полках. Автор мемуаров говорит, что наибольшие потери людьми понесены были в новых полках, набранных в северной Германии. Так, в одном из таких полков, принадлежавшем дивизии генерала Кампана и составленном из 4-х батальонов, ко времени прибытия в Минск оказалось всего-навсего несколько сот человек.

Эти свидетельства мемуаров находят подтверждение в переписке современников. 1-го июня 1812-го года Шён пишет из Гумбиниева Гарденбергу: «Русский крестьянин бежит перед врагом или скрывает свое имущество». 4-го июля в новом послании он прибавляет: «По дороге от Мемеля в Вильно города и села опустели, нигде нельзя найти провианта, войска остаются без хлеба, лошади французской кавалерии умирают в таком числе, что дороги покрыты их трупами. Их кормили зеленой рожью, от чего кони, как известно, гибнут. Французская кавалерия в жалком состоянии».  8-го июля тот же корреспондент пишет: «Вернувшиеся из Вильны сообщают, что армия нуждается в хлебе, спиртных напитках и всяких вообще припасах, за исключением мяса. Значительная часть лошадей – некоторые говорят: половина всего числа – вымерла. В Вильне военные склады сожжены были русскими перед входом французских войск; от пожара спасли лишь немного овса, но оно настолько провоняло дымом, что лошади не едят его» (Chuquet. С. 13-16).

От многих начальников не ускользала мысль о возможности потерять кампанию ввиду такой быстрой убыли людей и животных. В мемуарах «Из-за могилы» Шатобриан рассказывает, что герцог Виченцский в Вильне сказал однажды Наполеону в лицо: «Я добрый француз и доказал это своим прошлым, я сделаю это и теперь, повторяя вам, что война, вами затеянная, не политична и опасна, что вы потеряете  армию, Францию и Империю» (книга вторая). Подобные же рассуждения Брандт влагает в уста полковника Хузовича, как он пишет, хорошо осведомленного человека. «Вы увидите, – сказал он мне однажды, – Наполеон повторит ошибку Карла XII; он оставляет за собой поляков неорганизованными, литовцев – разгромленными. Малейшее поражение может повлечь за собой нашу гибель. Раз поход будет потерян, вся Германия возьмется за оружие, и тогда повторится в ней, только в большем масштабе, то самое, что вы видели в Испании. Короли, которых Наполеон впряг в свою колесницу триумфатора, вырвутся из-под ярма, а разграбленные народы добьются кровавой мести».

По-видимому, и сам Наполеон не относился слепо к надвигающейся опасности. Он искал встретиться с неприятелем и сравниться с ним поскорее в открытом бою. Он надеялся, что одно выигранное сражение обеспечит его политике тот же успех, какой выпал ей в удел после Аустерлица и Эйлау. Вслед за переходом через Неман он, как рассказывают очевидцы, не без риска для себя умчал свою лошадь в соседний лес, в надежде открыть в нем признаки наличности в соседстве русского войска.  Не нашедши его, он вернулся в лагерь крайне недовольный. Его быстрые переходы и впоследствии были [близки] к тому, чтобы помешать соединению Багратионовского отряда с полками, предводительствуемыми Барклаем-де-Толли. Он искал встречи с каждым из этих двух военачальников в отдельности и по всей вероятности, добился бы своей цели, если бы между его братом, королем Жеромом, и маршалом Дау не последовало столкновения, из-за которого Жером сложил с себя возложенные на него полномочия и его войска не поспели вовремя настигнуть Багратиона. Все эти факты слишком хорошо известны, чтобы нам нужно было снова возвращаться к ним. Я хочу отметить только то, что еще месяца за три до начала похода, в апреле 1812-го, в Данциге распространен был слух, что русский император будет избегать открытого сражения. Граждане города объясняли это тем, что битвы с Наполеоном никогда не оканчивались для Александра успешно.

Генерал Матье Дюма, в свою очередь, рассказывает, что в Берлине в апреле 1812 года он получил от известного историка Нибура следующее сообщение: «В 1807 году в Мемеле мне не раз приходилось встречаться с Барклаем-де-Толли, с трудом оправлявшимся от ран. Он говорил со мною и отстаивал план защиты России на случай французского нашествия. И так как этот генерал сделан был с тех пор военным министром и поставлен во главе русской армии, то я не сомневаюсь, что он приведет этот план в исполнение. План же этот состоял в том, чтобы образовать две армии, две главные массы, которые вслед за переходом французов через Неман отступят и займут каждая крепкое положение за траншеями. Здесь они будут ждать событий и, сообразно им, или будут действовать врозь, или соединятся и концентрируются, уходя еще далее в глубь страны, в одной из двух занятых позиций или на промежуточном стратегическом пункте, смотря по тому, как определится план наступления со стороны французов. Вашим колоннам противуставлены  будут все препятствия, созданные природой страны; вас ждет только ряд частных стычек, направленных к ослаблению армии. Но русские сделают это, продолжая отступление в направлении к Москве, к сердцу империи, и избегая по возможности всякого общего сражения. Генерал Барклай-де-Толли убежден, что таким кунктаторством он ослабит великую армию. Оставляя неприятелю разоренную и покинутую жителями страну, русский генерал рассчитывает нанести роковой удар нашей многочисленной и прекрасной кавалерии. В то же время он сохранит свои резервы и получит нужные ему подкрепления в новом наборе. В конце концов, вместо решительной победы вас ждет новая Полтава»[18]. Дюма прибавляет от себя, что слышанное от Нибура было передано им генералу Бертье и при его посредстве дошло до Наполеона.

Если уже вскоре после заключения мира в Тильзите Барклай-де-Толли высказывался о необходимости при оборонительной войне вовлечь неприятеля непрекращающимся отступлением вовнутрь страны, то трудно согласиться с ходячим воззрением, будто весь план оборонительной войны выработан был иностранцем, генералом Пфулем, хранился в секрете императором Александром от своих ближайших полководцев и приведен был в исполнение по частям личными приказами государя, удалившегося, правда, из главной квартиры для поездки в Москву и Петербург, но продолжавшего тем не менее руководить всеми действиями своих войск издалека.

Я нахожу последний отклик этой развитой еще Тьером точки зрения в недавнем сочинении проф. Довнар-Запольского «Обзор новейшей русской истории» (Т. I. Киев, 1912 г.). «Несмотря на отдаленность своего пребывания от армии, – пишет автор, – несмотря на тогдашнее неудобство сношений, весь ход военных операций был налажен таким образом, что фактически им руководил император. Им был принят пагубный план Пфуля, и этот план должны были выполнять генералы, его не одобрявшие. Мало того: против единой армии неприятеля действует с русской стороны ряд отдельных армий, каждая из которых, без связи с друг другом, руководствуется распоряжениями, идущими от императора».

В подтверждение своей мысли автор приводит, между прочим, содержание письма, посланного Багратионом императору Александру I в начале июня. В нем Багратион жалуется на то, что не пользуется доверием государя; ему не открыт план операционных действий, «а потому он и не может удобно распоряжаться командуемой им армией». Отвечая на это письмо, Александр не счел нужным открыть Багратиону план действий. Барклай-де-Толли в это его также не посвятил. Багратион желал наступления и потому, что не понимал движений Барклая-де-Толли. «Бог его ведает, – пишет он Ростопчину, – что он хочет из нас сделать, миллион перемен в минуту, и мы, назад и вбок шатаясь, кроме мозолей на ногах и усталости, ничего хорошего не приобрели; истинно не ведаю таинств его… Вождь наш, по всему его поступку с нами, не имеет вожделенного рассудка, или же – лисица». Только значительно позже, говорит Довнар-Запольский, Багратион удостоверился в том, что бегство русской армии является исполнением воли государя. «Барклай говорит, – пишет он значительно позже Ростопчину, – что государь запретил ему давать решительное сражение. По-моему, видно, что государю угодно, чтобы вся Россия была занята неприятелем».

Приводит г. Довнар-Запольский еще один факт, по-видимому, подтверждающий его мысль. 25 июля Барклай пишет: «Для главнокомандующего  непонятно столь быстрое отступление армии, ибо такое отступление производит недовольство среди солдат; для главнокомандующего остается неясным, что будет предпринимать вся русская армия в лагерях под Дриссой: они даже боятся, что при быстром отступлении армия может потерять из виду неприятеля». Из этого письма, пишет г-н Довнар-Запольский, совершенно ясно, в какое ложное положение был поставлен главнокомандующий армией и военный министр (Барклай-де-Толли). Он обязан был выполнять военный план и военные движения, намеченные далеко в тылу иностранцами или же государственными адъютантами. Г-н Довнар-Запольский смотрит на назначение Кутузова главнокомандующим как на решение, принятое военным советом как бы с целью положить конец личному руководству войной императора Александра. Об этом руководстве говорит и генерал Чернышев в своих записках. Он рассказывает, что Александр сам занялся выработкой общего операционного плана всех армий.

Далеко не так смотрит на дело человек, состоявший все время войны при особе главнокомандующего, сперва Барклая-де-Толли, а затем Кутузова: я разумею курляндца Левенштерна. Он говорит, что сначала думали принять генеральное сражение под Вильной, и соответственно этому был дан приказ войскам со всех сторон сойтись к ней. Но вскоре оставили эту мысль, так как при «неимоверном» преобладании неприятеля сражение с ним могло быть только гибельным. Движение французских колонн по направлению к Вильне вскоре  перестало вызывать какие бы то ни было сомнения, а на всем их пути не было местности, на которой можно было бы с успехом оказать сопротивление врагу, несравненно более многочисленному. Поэтому решено было покинуть Вильну, унося с собой или подвергая уничтожению содержимое военных складов. 16-го (28-го) июня ночью Барклай-де-Толли оставил свою главную квартиру в Вильне. «Тем самым началось давно уже составленное, много раз подвергавшееся обсуждению, живо оспариваемое, с великими издержками подготовленное отступление к Двине, в лагерь под Дриссою». Сильный арьергард был оставлен позади, чтобы помешать слишком быстрому напору врага; в полнейшем порядке произошло отступление по различным дорогам. Во все следовавшее затем время Барклай был неутомим. Занятый всякого рода работой, выпадающей в удел полководцу в течение дня, он часть ночи уделял на обдумывание своих проектов. Он проводил ее за картами и планами. «Меня будили ночью; чтобы изложить на бумаге его мысли и составить его отчеты, которых ждал фельдъегерь  у входа в главную квартиру, с трудом удерживаемыми на месте конями».

Французы, по-видимому, на первых порах отнеслись весьма критически к приводившемуся нами в исполнение плану военных действий. Когда Левенштерн послан был в лагерь Мюрата, фактически в роли соглядатая, для виду же – с поручением открыть с ним переговоры, между королем Неаполитанским и мнимым парламентером завязалась следующая беседа:

«Вами потеряны уже целые провинции, – сказал король, – вас откинут еще дальше, и война, несомненно, скоро сделается вам невыносимой». «Нет, – ответил Левенштерн, – охота воевать разгорается у нас со всякой новой потерей, а так как места у нас немало, то мы отступаем на большое расстояние, чтобы сделать прыжок вперед». «Ба, – поспешил ответить Мюрат, – вы скоро узнаете, что значит терять провинции; но сознание пробудится в вас слишком поздно»[19].

В течение тех 24 часов, которые Левенштерну пришлось провести во французском лагере, он имел такой же продолжительный разговор с генералом Себастиани. Последний сообщил ему самые, как выражается Левенштерн, фантастические проекты. «Себастиани предсказывал поход вовнутрь России главной части французских войск, посылку на Двину сильного корпуса, высказывал полную уверенность в успехе, обещал восстановление Польского королевства, создание великого герцогства Курляндского, с обширной территорий по ту сторону Двины». «Мне помнится, – пишет Левенштерн, – что в разговоре с ним зашла речь  даже о восстановлении великого гетманства казацкого. Он в то же время говорит о великих выгодах, какие русский народ получит от французов. Наполеон несет, мол, для него с собою просвещение и свободу». На это от Левенштерна последовал ответ: «Мы, курляндцы, охотнее сделаемся Азией в союзе с Россией, чем Европой с вами или с кем-либо другим».

Левенштерн говорит также о судьбе, постигшей знаменитый план Пфуля. «Армия, – говорит он, – продолжала свое отступление, пока не достигла лагеря в Дриссе… Лагерь этот был создан во исполнение проекта генерала Пфуля».

Пфуль был каким-то mixtumcompozitum исследователя-археолога, ученого педанта, совершенного новичка в действительной жизни, человека, жившего в мире фантазии и потому способного споткнуться на простой соломинке. Так как его разум был ограничен, то и планы, им придуманные, не отличались большой глубиной. Он признавал только двух полководцев – Цезаря и Фридриха II прусского, остальных он не принимает в расчет. Все, последовавшее со смерти Фридриха II, считал он регрессом в военном искусстве. О наполеоновской манере вести войну не имел ни малейшего представления. К колоссальным военным предприятиям императора французов он прилагал ограниченный масштаб Семилетней войны. Он хотел установить разлив наполеоновского владычества малыми средствами, повредить ходу его военных передвижений нескольких тысяч людей, занятых ими фланговых позиций, способных служить угрозой неприятелю, и, как завершение всего, укрепленным лагерем по образцу того, каким окружил себя Фридрих II в Бульзенвитере, удерживая им в течение недели напор численно превосходящих его сил австрийцев и русских. В этом направлении Пфулем и был выработан и план похода 1812-го года. 29-го июня (11 июля) вошли мы в лагерь в Дриссе, продолжает Левенштерн; но едва мы оказались в нем, как раздался общий крик недовольства.

Даже самому близорукому человеку немудрено было увидеть, что в этом лагере мы были отрезаны от более богатых южных провинций и что неприятель будет теснить нас к северу, пожалуй, даже к морю. Настояниями людей с весом, ясно понимавших положение, удалось на военном совете у императора Александра добиться совершенного устранения планов Пфуля. Барклаю-де-Толли были развязаны руки и дана возможность действовать по собственному усмотрению. Он собрался скорыми переходами привести стоявшую под его начальством армию в Витебске и прибыть туда раньше Наполеона, направившего в этот город значительную часть своих войск. Из Витебска Барклай надеялся предпринять соединение с войсками Багратиона. 2-го (14-го) июля, следовательно, спустя три дня после прибытия в Дриссу, мы снова вышли из нее, но и эти три дня отдыха едва не вызвали нашей гибели. С немалым трудом опередили мы в Витебске неприятеля. Можно было думать, что мы бьемся об заклад. Кто из нас ранее, французы ли на правом берегу Двины, или мы, русские на левом, достигнем города. Исход похода, судьба России и Европы зависели, таким образом, от быстроты ног. Русские войска двигались быстрее: Россия и Европа были спасены».

Левенштерн рассказывает далее об интригах, направленных против Барклая; наиболее деятельное участие принимал в них генерал Армфельд, перешедший со шведской службы и участвовавший в устройстве судеб Финляндии. Генерал Наулуччи также косвенно содействовал интриге. Он порицал военные  операции  Барклая и делал вид, что смеется над ним. Герцог Александр Вюртембергский, принц Август Ольденбургский, генерал Беннигсен, которому успешный поход в Пруссию внушил преувеличенное представление о самом себе, безудержно и перед всеми указывали на мнимые ошибки, сделанные Барклаем, и старались породить сомнение в способности того, от кого исходили эти ошибки. Ермолов, назначенный главою генерального штаба при Барклае, искренне его ненавидел, хотя с внешней стороны и делал вид, что предан ему душой. Им сделано было все, чтобы под рукою поддерживать огонь. Недовольство Барклаем из высших сфер распространилось на генералов, а от них перешло и к нижним чинам. Император Александр, от внимания которого не ускользнули все эти интриги, решил положить им конец оставлением армии и передачей Барклаю неограниченных полномочий в командовании войском. Сев уже в экипаж и пожимая на прощанье руку военного министра, он сказал ему: «Я поручаю вам мою армию; не забывайте, что я имею только ее одну». Эти услышанные окружающими слова, несомненно, были в числе причин, побудивших Барклая быть крайне осторожным в своих военных действиях. С самого начала противник всякого разделения войска на две армии, Барклай приложил старания к тому, чтобы достигнуть их соединения. Он жаловался поэтому на замедление и отсутствие доброй воли, которые побуждали Багратиона и Платова противиться осуществлению такой мысли. Наоборот, он хвалил Дохтурова и графа Петра Палена за то, что своими быстрыми переходами они проложили путь к такому счастливому исходу.

Мы знаем, с другой стороны, из мемуаров французских полководцев, в том числе Марбо, что нежелание короля Вестфалии и брата Наполеона Жерома подчиняться приказам, исходивших от маршала Даву, послужило причиной, по которой французские войска не воспротивились вовремя соединению обеих русских армий под Смоленском и не окружили  Багратионово войско раньше его соединения с армией Барклая, что, разумеется, имело бы последствием совершенно иной исход войны.

Расчеты Наполеона оказались ошибочными и по отношению к той роли, какую обычные союзники Франции – Турция и Швеция – сыграли в предпринятом им походе. Он не ожидал, что Турция заключит мир с Россией и тем самым позволит Александру направить против французов войска, дотоле действовавшие на Пруте. Он еще менее ждал того, что наследник шведского престола, генерал Бернадотт, изменит своему слову (всегда действовал в союзе со своей родиной Францией) и после свидания в Або с императором Александром, заручившись его обещанием отделения Норвегии от Дании и присоединения ее к Швеции, пойдет рука об руку с русским венценосцем. Бернадотт одобрил план кампании, избранный Барклаем, и рекомендовал завлечь внутрь страны приведенные Наполеоном полчища[20].

Гораздо ранее соединение обеих армий – Барклая и Багратиона – Наполеон и его генералы имели случай не раз задумываться над конечным исходом затеянного ими предприятия. Ввиду истребительного характера, какой население, послушное приказам главнокомандующего, придало войне с французами, уничтожая свои запасы и угоняя скот и лошадей в лес на всем их пути, Наполеоновы полчища встречали одни разрушенные деревни, подожженные амбары с хлебом и кормом для скота, одним словом – «настоящую пустыню».

В своих воззваниях к населению Барклай-де-Толли предлагает «вооруженною рукою нападать на уединенные части неприятельских войск, дабы ни один ратник не скрылся от мщения нашего. Проделавшие поход с Наполеоном рассказывают в своих мемуарах, что в войске не раз слышалось предсказание: «поход кончится неудачей». Ввиду психологии русского крестьянина, на него не оказывали никакого воздействия обещания свободы от крепостной зависимости, о которой не раз говорилось в воззваниях Наполеона; такие воззвания только запугивали помещиков в Литве и, как показывает в числе других Марбо, заставляли их воздерживаться от серьезной помощи Наполеону. С другой стороны, едва ли большое влияние оказывали и печатные обращения Барклая-де-Толли к немецким и французским солдатам, распространенные в середине июля и начале августа, они призывали солдат вернуться на родину и «не поддерживать честолюбивых замыслов человека, который не хочет мира и спокойно проливает кровь храбрецов». В ответных посланиях, в редакции которых принимал участие сам Наполеон, говорилось о порабощении народа в России, о том, что он поставлен в положение рабочего скота, заходила речь о рекрутчине, мало чем отличающейся от набора лошадей и волов, встречались напоминания о том, что солдат бьют батогами и что для них закрыт всякий путь к повышению. «Недалеко, однако, то время, – гласил манифест императора французов, – когда мы уничтожим рабство в русской империи и восстановим ваши права. Крестьянин станет одновременно и подданным, и гражданином. Он сделается хозяином своего времени и вправе будет распоряжаться своим трудом. Он перестанет быть собственностью своего помещика, подобным в этом быку или лошади» (Chuquet. «12-й год. Война с Россией». С. 35-38, 40-50). Все эти воззвания не оказывали действия – по той наипростейшей причине, что большинство крестьян не имели возможности и прочесть их.

Пожар Смоленска произвел на французов самое ошеломляющее впечатление; но гораздо ранее его они вынесли уже убеждение, что русские не остановятся ни перед какой жертвой. Брандт рассказывает в своих мемуарах, что задолго до Смоленска полковник Хлудовиц предсказывал оставление города русскими и их дальнейшее отступление. Пожар Смоленска автор мемуаров приписывает частью действию брошенных в городе гранат, частью поджогу самих жителей. «Русские истребили огнем свои хлебные магазины».

Взятый в плен хохол говорил ухаживавшему за ним врачу Гуличу: «Вы люди добрые, но царь ваш злодей; что сделал ему наш царь, что хочет он от нашей матушки-России? Подымись ты, святая земля, отстаивай нашу веру, нашего царя и нашу родину». Это были последние его слова перед смертью. «Таковы все они, – сказал доктор Гулич о русских. – Боюсь, чтобы наш император не затеял опасной для него истории».

Сознание опасности подсказывало Наполеону желание остановить дальнейший поход и дождаться весны – сперва в Вильне, затем в Витебске. Он надеялся, что русский император сам предложит ему мировую. В его лагере объясняли упорство Александра кознями Англии и присланного в его войско английского агента Вильсона.

Но какими бы влияниями ни руководим был Александр, его вечную славу составит упорство, с каким он  отклонял и до, и после занятия Москвы всякие приглашения вступить в переговоры с неприятелем. В письме, написанном в Смоленск 28 августа 1812 г. и появившемся в «Журнале Империи» в Париже, говорится: «Русские настолько верны своей системе отступления, что они отойдут к Москве, а оттуда, пожалуй, и дальше – к Волге, и за Волгу» (Chuquet. С. 63). Правда, Барклай-де-Толли, а за ним Кутузов не оправдали вполне этих ожиданий; ни тот, ни другой не хотели сдать без сопротивления: первый – Смоленск, второй – Москву.

Битва под Бородином была вызвана желанием отстоять первопрестольную. Бородинское сражение было кровавой баней для обоих противников, но всего более для русских. В конце концов, они принуждены были отступить. Но это не изменило решения императора Александра. При вести о гибели Москвы он поручил полковнику Мишо, сообщившему ему об этом, повторить всюду следующее: «Я отращу себе бороду и лучше соглашусь питаться картофелем с последним из моих крестьян, нежели подпишу позор моего Отечества и дорогих моих подданных, жертвы коих умею ценить». И в этом доверии к выносливости и патриотизму своего народа лежит источник той привязанности, какую питали к нему, многие годы спустя, участники освободительной войны 1812 года. В числе их был и мой отец, прапорщик в войске, действовавшем еще в 1811-м году против Турции. В числе воспоминаний детства, особенно врезавшихся в мою память, были те поздравления, какие – уже глубоким стариком – он получал от своих сослуживцев в день поминальной обедни по героям Двенадцатого года. Из поколения в поколение переходит восторженная память о стойкости, с какой русский народ, в полном единении со своим государем, отстоял независимость Отчизны от опаснейшего из нашествий, перенесенного со времени освобождения от татарского ига. Эта память живет и поныне, не вызывая в нас в то же время никаких враждебных чувств к нации, успевшей сделаться нашим союзником. Мы только с гордостью смотрим на прошлое и видим в нем залог такой же стойкости в отстаивании нашего самоопределения против всяких внутренних и внешних врагов, каких может поставить нам ближайшее или отдаленное будущее.

Максим Ковалевский


  1. ВЕСТНИК ЕВРОПЫ СОРОК СЕДЬМОЙ ГОД ИЮЛЬ 1912.
  2.   Максим Максимович Ковалевский (1851–1916) – видный русский либерал. Издатель, сотрудник, автор журнала «Вестник Европы» (1909–1916). Историк, этнограф, культуролог, правовед, социолог, академик Петербургской АН (1914).
  3. Создатель Русской Высшей школы общественных наук в Париже (1901) и частного Психоневрологического института (1908). Основатель  партии демократических реформ и партии  прогрессистов; один из руководителей русского масонства. Член I Государственной думы и Государственного совета.
    Академик Императорской Санкт-Петербургской Академии наук (1914).Проститься с ним пришли сто тысяч человек.
  4. Имеется в виду континентальная торговая блокада Великобритании, объявленная Наполеонов в 1806 г. По Тильзитскому мирному договору к блокаде вынуждена была присоединиться и Россия. (Прим. ред.).
  5. “Englands Yorherrschaft aus der Zelt der Kontinentaisperre, von Alexander von Pees  und Paul Dehn. С. XII. (Лейпциг, 1912).
  6. Omeyra. Napoleon en exil. Т. 1. С. 384.
  7. Русская история, т.4-й, кн. 8-я, стр. 281.
  8.  Ibid. С. 239.
  9. Там же. С. 253, 254.
  10. См. Журнал Мин. Юст. 1912. № 3. С. 216–223.
  11. См. книгу барона де Байе (Париж, 1912. С. 128-129).
  12. В мемуарах «Из-за могилы» Шатобриан определяет цифру всех введенных Наполеоном полчищ в 600 тысяч. Меньшую цифру дают мемуары Марбо.
  13. «История Консульства и Империи». Т. XIV. С. 30.
  14. Там же. С. 34-35.
  15. О том же идет речь и в мемуарах  Марбо.
  16. Тьер. Т. XIII. С. 43.
  17. См. вступление. С. LXVIII.
  18. Там же. С. 27.
  19. См. Мемуары Матье Дюма. Т. III. С. 416-417.
  20. См. «Падение Наполеона». Т. I, 1812. (изд. Кирхейзена. С. 93-97).
  21. Обо всем этом говорится немало в мемуарах Марбо.

ИСТОРИЯ

ФАШИЗМ И БОЛЬШЕВИЗМ КАК БОРЬБА С РАЗУМОМ

Wednesday, December 19, 2012 At 05:42AM

ВЛАДИМИР КАНТОР

ГЕОРГИЙ ФЕДОТОВ

Фашизм как умонастроение эпохи: гибель Европы

В истории мировой культуры, в человеческой истории, истории мысли существуют свои антиномии, которые по-разному проявляются в разные эпохи, оказывая влияние на социально-духовную и политическую жизнь, можно даже сказать, на жизнь и смерть человека. В духовной жизни, которая определяет и человеческую социальность, существует противостояние рационального и иррационального. Фашизм в мировой истории как раз и был явлением иррационализма. В этом контексте рассмотрим идеи Георгия Федотова.

В конце XIX в. стремление радикалов к опоре на магическое начало еще вполне иронически отметил чуткий к духовно-общественным веяниям Герцен: «Физика нас оскорбляет своей независимой самобытностью, нам хочется алхимии, магии, а жизнь и природа равнодушно идут своим путём»[1]. Невероятное усилие русских писателей и мыслителей конца XIX века хоть как-то повернуть Россию на путь христианства было в значительной степени продиктовано тем испугом, причину которого указал Ф.М. Достоевский, предъявив читателям угрозу «беса» Петра Степановича Верховенского: «Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам…». Речь идет о восстании язычества против христианства, которое, как полагали русские мыслители начиная с Чаадаева, а уж с Соловьева тем более, основано на разуме. Христианство и разум были для него нераздельны. «Будучи решительною победою жизни над смертью, положительного над отрицательным, – писал В.С. Соловьев, – Воскресение Христово есть тем самым торжество разума в мире»[2]. Об этом же и тревога С.Н. Булгакова, беспокоившегося о недостаточной укорененности христианства в русском народе: «Конечно, необразованный простолюдин совершенно бессилен отнестись критически и безоружен, как ребенок, пред наплывом новых учений. И с той же легкостью, с какой уверовали в неверие некогда его просветители, принимает и он безрадостную, мертвящую веру в неверие. Разумеется, не приходится преувеличивать сознательности (выделено мной. – В.К.) и прочности этой его старой веры (в данном контексте – православия. – В.К.), разлагающейся иногда от первого прикосновения»[3]. Удар «неоязычества» (т.е. большевизма) был тем сильнее, что народная вера, как показали русские богословы, включала в себя на равных правах веру во Христа и во всякую почвенно-языческую нечисть – то, что называется двоеверием.

Язычество, которое, по соображению русских мыслителей, сохранялось не только в России, но также и в Германии и в других вроде бы цивилизованных странах, вполне доказало свою жизнеспособность и силу, девестернизируя и дегуманизируя европейское сознание. С наступлением фашизма в письме Карлу Кереньи это констатировал Томас Манн: «Есть в современной европейской литературе какая-то злость на развитие человеческого мозга, которая всегда казалась мне не чем иным, как снобистской и пошлой формой самоотрицания. <...> С модой “на иррациональное” часто бывает связана готовность принести в жертву и по-мошеннически отшвырнуть достижения и принципы, которые делают не только европейца европейцем, но и человека человеком»[4]. Артур Кёстлер написал в своей автобиографии: «Я родился в тот момент (1905 г. – В.К.), когда над веком разума закатилось солнце»[5]. И вправду – уже недалеко было до фашизма и национал-социализма. Именно в закате разума Гуссерль увидел первопричину европейского кризиса: «Чтобы постичь противоестественность современного “кризиса”, нужно выработать понятие Европы как исторической телеологии бесконечной цели разума; нужно показать, как европейский “мир” был рожден из идеи разума, т.е. из духа философии. Затем “кризис” может быть объяснен как кажущееся крушение рационализма. Причина затруднений рациональной культуры заключается, как было сказано, не в сущности самого рационализма, но лишь в егоовнешнении, в его извращении “натурализмом”. <...> Есть два выхода из кризиса европейского существования: закат Европы в отчуждении ее рационального жизненного смысла, ненависть к духу и впадение в варварство, или же возрождение Европы в духе философии благодаря окончательно преодолевающему натурализм героизму разума»[6].

Но разум терпел поражение и на Западе, и в России. А теперь приведу слова Федотова: «Свобода пошатнулась в мире потому, что пошатнулась вера в истину и в разум как орган ее познания. Первыми предали свободу не массы, а культурная элита, с конца XIX века увлекаемая потоком иррационализма. <…> В безрелигиозной культуре, изверившейся в силу разума, чем может определяться живая активность? Инстинктом и слепой волей. Таково было трагическое мироощущение Ницше. Но задолго до него Маркс нанес сильнейший удар разуму в своем отрицании объективной, сверхклассовой истины. Маркс и Ницше царят над современностью как ее темные пророки, вызвавшие иррациональные бури сперва в царстве духа, потом в царстве политической воли. Их торжество в современном мире означает взрыв темного энтузиазма, и этот энтузиазм оказывается окончательно губительным для свободы, уже подточенной червем сомнения»[7]. Это и означало и закат Европы. Наступил ХХ век, эпоха магическая, эпоха языческого безумия, безграничных диктатур, когда идея подменялась словом-заклятием, которое давала власть над вошедшими в историю массами.

Этот магизм эпохи наступавшей эпохи чувствовали многие. Но достаточно сослаться на Шпенглера, признанного эксперта закатных эпох, который даже в современной ему естественнонаучной мысли почувствовал магию: «Обратим теперь внимание на то, каким образом сознание отдельных культур духовно уплотняет первоначальныеnumina. Оно обкладывает их полными значения словами, именами, и заколдовывает – понимает, ограничивает – их на этот лад. Тем самым они подчиняются духовной власти человека, который имеет в своем распоряжении имена. А уже было сказано, что вся философия, всё естествознание, всё так или иначе связанное с “познанием”, есть в глубочайшей своей основе не что иное, как бесконечно утонченный способприменять к “чуждому” магию слова первобытного человека.Произнесение правильного имени (в физике правильного понятия) есть заклятие. Так возникают божества и научные основные понятия – прежде всего как имена, к которым взывают и с которыми связывается некое приобретающее все бóльшую чувственную определенность представление»[8]. Вот эта-то магия обеспечивала внутреннюю, глубинную связь между носителями высокой духовности и массой, низводя элиту до массы.

О влиянии оккультизма на нацизм сегодня пишут многие. Но первым художественно-аналитическим исследованием на эту тему был роман Лиона Фейхтвангера «Братья Лаутензак», написанный в 1943 г. (в рукописи он назывался «Чудотворец»). В романе сталкиваются два типа мышления: человека разумного Пауля Крамера и мага и кудесника Оскара Лаутензака. Оскар Лаутензак становится близким советником Гитлера. Крамера же носителя разума нацизм не приемлет и уничтожает. Однако Оскара Лаутензака из политических соображений – слишком многое знал – тоже убивают. И все же Фейхтвангер заканчивает роман словами о том, что магическое торжествует:

«За день до открытия академии оккультных наук все газеты поместили на первой странице под жирными заголовками сообщение о том, что Оскар Лаутензак зверски убит. При нем было большое кольцо, знакомое сотням тысяч людей, побывавших на его выступлениях, были драгоценности и деньги, но его не ограбили. Очевидно, убийство совершено по политическим мотивам. Оскар Лаутензак был для “красных” представителем национал-социалистской идеологии: они убили его из-за угла.

Фюрер распорядился устроить своему ясновидцу торжественные похороны за государственный счет. Гроб провожала огромная толпа, несли много знамен и штандартов, оркестр исполнял траурные мелодии.

Сам Гитлер произнес речь на могиле Оскара Лаутензака.

– Это был один из тех, – провозгласил он взволнованным голосом, – кто колокольным звоном – музыкой души своей – возвещал становление созидаемой мною новой Германии».

Г.П. Федотов замечал: «Для темной религии нового язычества гибель не страшна. <…> Юный наци готов погубить Германию, если вместе с ней погибнет ненавистная Европа»[9].

Конечно, фашизм выводит страны, попавшие в его водоворот, за пределы Европы, но они и опасны Европе, ибо кровно связаны с ней. Приведу слова Федотова: «Всем прошлым своим связанные с Европой Германия и Россия, по крайней мере сейчас, остаются вне Европы как духовно-политического единства. Фашизм несовместим с традициями старой Европы, – более того, он для нее смертелен»[10]. Он не раз замечал, что этот мóрок охватил многие страны и не имеет локального национального смысла, это понятие охватывает разные культуры: «Имя “фашизм” создано в Италии и не принимается германскими наци, а тем более коммунистами. Но если согласиться употреблять его в широком смысле, обнимающим хотя бы Италию и Германию вместе, то всякое определение фашизма, которое могло бы быть органически выведено из анализа нового строя этих двух стран, неизбежно покроет все тоталитарные режимы нашего времени. Возьмем политический строй, столь характерный для фашизма и небывалый в истории: соединение единоличной диктатуры вождя, единой правящей партии и пассивно-революционного возбуждения масс, непрерывно поддерживаемого аппаратом партии. Эта система создана, конечно, Лениным и воспринята всеми его соперниками – учениками»[11].

Самым страшным было то, что фашизм и нацизм были поддержаны многими русскими изгнанниками. Так, весьма искренний историк-эмигрант С.С. Ольденбург писал П.Б. Струве в 1922 г.: «Деятельность фашистов является огромным благотворным фактором – каковы бы ни были отдельные проявления. Это “революция” только по приемам, – вроде того, как Вы писали, что и русское белое движение должно было стать революционным по методам; - так вот фашисты сумели!»[12]. А русский религиозный философ Иван Ильин в 1933 г. поначалу пытался оправдать нацизм – как антитезу большевизму: «Что сделал Гитлер? Он остановил процесс большевизации в Германии и оказал этим величайшую услугу всей Европе»[13]. Он писал: «Европа не понимает национал-социалистического движения. Не понимает и боится. И от страха не понимает еще больше. И чем больше не понимает, тем больше верит всем отрицательным слухам, всем россказням “очевидцев”, всем пугающим предсказателям. Леворадикальные публицисты чуть ли не всех европейских наций пугают друг друга из-за угла национал-социализмом и создают настоящую перекличку ненависти и злобы. К сожалению, и русская зарубежная печать начинает постепенно втягиваться в эту перекличку; европейские страсти начинают передаваться эмиграции и мутить ее взор»[14]. Надо сказать, что о «советофильстве» Германии 20-х гг. не раз писал и Ф.А. Степун.

Но, в отличие от И.Н. Ильина, он находил в нацизме слишком много схожего с большевизмом. Позиция Ильина была неприемлема для него по многим причинам. И первую он выговорил отчетливо и повторял не раз: «С занятой мною точки зрения, освобождение родины хотя бы и вооруженной рукой дружественного государства надо считать лишь в принципе допустимым, фактически же всегда и очень опасным и маложелательным. Не революционное минирование своей родины и не подготовка интервенций является поэтому главной задачей эмиграции, а защита России перед лицом Европы и сохранение образа русской культуры. К сожалению, старая русская эмиграция успешно исполнила лишь эту вторую задачу. Нет сомнения, что все созданное ею в научной, философской и художественной сфере со временем весьма ценным вкладом прочно войдет в духовную жизнь пореволюционной России»[15]. Более того, он полагал, что Россия и Германия слишком тесно сплелись в этих двух революциях – от поддержки Германией большевиков до поддержки нацистов Сталиным. Степун заметил, что и сами нацисты видят эту близость. Он фиксирует идеи Геббельса о том, что «Советская Россия самою судьбою намечена в союзницы Германии в ее страстной борьбе с дьявольским смрадом разлагающегося Запада. Кратчайший путь национал-социализма в царство свободы ведет через Советскую Россию, в которой “еврейское учение Карла Маркса” уже давно принесено в жертву красному империализму, новой форме исконного русского “панславизма”»[16].

Национализм как основа фашизма

Но вроде бы была разница, и принципиальная, для многих. Я имею в виду интернационализм большевиков и национализм фашистов. В статье 1933 года Степун писал: «Национал-социализм страшнее большевизма» ибо Германия встала против всего мира. «В большевизме есть всемирность и потому острый соблазн для народов всех материков. Ничего подобного в национал-социализме нет. Кого, кроме немцев, может увлечь идея превосходства германской расы над остальными?»[17].Однако он же добрую треть своей книги 1934 г. «Das Antlitz Russlands und das Gesicht der Revolution» (Лик России и лицо революции) посвящает анализу того, что ленинизм, по сути дела, явился националистической переделкой теории Маркса. Иными словами, интернационализм большевиков вполне переверсный. Не случайно, националистические токи пронизали весь российский организм: от ненависти к немке-царице до Петрограда вместо Санкт-Петербурга и богатырок, ставших буденовками. Для И. Бунина («Окаянные дни») и И. Шмелева («Солнце мертвых») революция и гражданская война — это восстание «орды», «дикарей», «готтентотов» и т.п. Хотя «дикари» клянутся книжной теорией Маркса, европейская книга, да и вообще Европа — под подозрением. Революционный почтмейстер в «Солнце мертвых» у И. Шмелева рычит: «Никакой заграницы нету! одни контриционеры... мало вам писано? Будя, побаловали...» Все европейское моментально объявляется буржуазным. Напомню слова Максима Горького, ошеломленного октябрьской стихией: «В этом взрыве зоологических инстинктов я не вижу ярко выраженных элементов социальной революции. Это русский бунт без социалистов по духу, без участия социалистической психологии»[18].

Стоит остановиться на позиции Эрнста Юнгера, выдающегося представителя так называемой «консервативной революции», пришедшего к концу 1930-х годов к конфликту с нацистским государством, но до этого, по сути дела, создавшего метафизику национал-социалистического государства. Уже в 1923 г. он писал о грядущей националистической революции: «Ее идея – идея почвенническая (völklisch), заточенная до невиданной прежде остроты, ее знамя – свастика, ее политическое выражение – сконцентрированная в одной точке воля, диктатура! Она заменит слово делом, чернила – кровью, пустые фразы – жертвами, перо – мечом»[19]. В 1927 г. он соглашается с Гитлером, что «сама национал-социалистическая идея должна приобрести такую глубину и такое значение, чтобы только она и никакая другая была признана в качестве германской идеи»[20]. И, наконец, в 1929 г. формулировка Юнгера приобретает окончательную завершенность: «Национализм, поскольку он подразумевает политическое решение, стремится к созданию национального, социального, вооруженного и авторитарного государства всех немцев»[21]. Страсть и энергия, как видим, фантастические. Поскольку Юнгер отвергал возражения «либеральных еврейских публицистов» как чуждых почвенному «германскому духу», то возразить ему должен был немец.

И немец Степун, прошедший опыт русской революции, отмечая, что в текстах Юнгера он имеет дело с «глубокими и честными страницами»[22], тем не менее уже в 1930 г. выстраивает систему весьма серьезных возражений. Он констатирует позицию Юнгера, который «пророчествует о том, что мы только еще вступаем в эпоху небывалых жестокостей, и, забыв о кресте, восторженно призываем к мечу, который правдивее и миролюбивее... трусости. Его последние слова — родина и жертвоприношение»[23]. И возражает: «В этих мыслях Юнгера таится темный соблазн. Корень в трагическом непонимании того, что для осуществления религиозного подвига, именуемого жертвоприношением, мало приносимого в жертву существа и алтаря; что необходима еще и живая вера в Бога. Родина может быть алтарем, на котором мы приносим себя в жертву Богу. Но она не может быть Богом. Утверждение родины в достоинстве Бога равносильно отрицанию Его, а тем самым превращению алтаря не только в простой стол, но, что гораздо хуже, в ту плаху, которою обыкновенно кончают исповедники религии патриотизма. Возможность такого превращения, такого национал-социалистического коммунизма наизнанку явно чувствуется в книге Юнгера»[24].

Надо сказать, что друг Степуна, теолог Пауль Тиллих писал еще более жестко о подобных поворотах мысли: «Язычество можно определить как возвышение конкретного пространства на уровень предельной ценности и достоинства. В языческих религиях есть бог, власть которого ограничивается строго установленным местом. <…>Лишь когда один Бог – исключительно Бог, безусловный и не ограниченный не чем иным, кроме Себя Самого, только тогда мы имеем дело с истинным монотеизмом, и только тогда разрушается власть пространства над временем»[25]. Тем не менее, несмотря на опыт гитлеризма, в который он было поверил поначалу, изгнанный нацистами в 1934 г. из Германии русский философ Иван Ильин попытался найти оправдание национализму, сопрягая несопрягающееся, изображая национализм (по крайней мере, русский) тесно связанным с разумом: «Пусть не говорят нам, что Россия не есть предмет для веры, что верить надобно в Бога, а не в земные состояния. Россия перед лицом Божиим, в Божьих дарах утвержденная и в Божьем луче узренная – есть именно предмет веры, но не веры слепой и противоразумной, а веры любящей, видящей и разумом обоснованной»[26].
Эта позиция уже была заявлена, но честнее. Ибо Тютчев прекрасно понимал, что вера в место несовместима с разумом:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать –
В Россию можно только верить

Нередко тютчевский катрен соотносили и соотносят с известной фразой германского «железного канцлера» Отто фон Бисмарка: «Никогда не воюйте с русскими». Правда, эту утешительную для русского самолюбия фразу Бисмарк продолжил иронически, хотя и в духе непонимания России умом: «На каждую вашу военную хитрость они ответят непредсказуемой глупостью». Бисмарк знал Россию, был здесь послом, в трудные минуты часто употреблял волшебное русское слово, обращаясь к себе: «Ничего, Бисмарк, ничего». В том смысле, что выкрутимся. По легенде, это слово сказал ему ямщик, когда их застиг в степи буран. Надежды не было никакой. Но ямщик сказал: «Ничего, барин, ничего. Выберемся». И выбрались. Ни логике, ни умению возницы это спасение не соответствовало. Просто вера, как у Тютчева. Классическое русское «авось, была не была».

Поэт не может найти ничего утешительного, кроме смиренности и долготерпения, ибо не в состоянии понять смысл существования России. Тем более «не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный...». Только почвенно, кровно сросшийся с Россией поэт может не осознать, нет, это невозможно, – но почувствовать нечто, а потому и поверить. «Верую, ибо абсурдно» (слова, приписываемые Тертуллиану). Это было сказано на заре «темных веков». Однако так верили в ту эпоху в Бога как Непостижимого. Позже западная теология доработалась до веры через разум, и, начиная с Августина уже звучало: «Верую, чтобы понимать». Но у Тютчева вообще происходит коренная подмена: вера не в Бога, а в место. То есть вера в Россию, что подтверждал и Ильин, как в «предмет веры». А это уже чисто языческая локализация веры, требующая магических обрядов. И чревато это определенными последствиями, ибо, как писал Г.В. Флоровский, в национализме славянофилов «создается своего рода магическая философия истории»[27].

Федотов, разумеется, понимал, что дело «в болезни национального сознания»[28], но отмахнуться от этой болезни нельзя, и он был беспощаден в оценке национализма, который, на его взгляд, самое страшное явление и для России, и для Европы – явление, продуцирующее фашизм: «Есть доля правды в утверждении, что национализм становится мировой опасностью лишь в фашистском, тоталитарном государстве. <…> Но сам фашизм является скорее порождением националистической горячки, чем ее отцом»[29]. Замечу, что Ханна Арендт видела в тоталитарных пандвижениях (в том числе в нацизме и большевизме) пробуждение племенного национализма, трайбализма.

Для Федотова было также ясно одно: «Вчера можно было предсказывать грядущий в России фашизм. Сегодня он уже пришел. Настоящее имя для строя СССР – национал-социализм. Здесь это имя более уместно, чем в Германии, где Гитлер явно предал национал-социалистическую идею. Сталин, изменяя коммунизму, становится национал-социалистом; Гитлер, изменяя себе, превращается в вульгарного националиста. Во всяком случае, кровное родство между фашистской группой держав, включая Россию, несравненно сильнее их национальных отличий. <…> Национализм торжествует во всем мире: в демократиях, в фашистских государствах и в псевдо-коммунистической псевдореспублике. <…> В фашизме он агрессивен, <…> принимает форму социальной религии, требующей человеческих жертв»[30].

Россия всегда воспринималась как историко-культурное образование, губительное для Западной Европы. Но никто не ожидал, что Россия использует западные идеи для создания снаряда, губительного для всей европейской культуры: «Октябрь был первым в истории опытомполитического фашизма, который из орудия коммунистической революции стал формой буржуазной реакции в половине Европы. <…> Не одна Россия, а весь мир может благодарить Ильича за создание фашистской системы государства. Сравнительно с тем страшным разрушением, которое производит фашизм в системе культуры и духовного строя личности, второстепенное значение имеет вопрос об экономической системе фашизма: в интересах каких классов – пролетариата, буржуазии или средних слоев – используется чудовищный аппарат тоталитарного государства? Здесь перед нами один из тех случаев, когда форма важнее содержания (выделено мною. – В.К.). Как при оценке инквизитора мало значения имеет его credo, Торквемада это или Дзержинский, так и при оценке фашизма идеология и политическая родословная диктатора отходят на задний план. Фашистская система, созданная Лениным (и названная им советской), оказалась непревзойденной, – во всяком случае, в издании его преемника. Все иностранные копии оказались уже смягченными»[31].

Соратник Федотова по «Новому Граду» Степун тоже чувствовал, как Германия скатывается туда же, куда уже скатилась Россия: «в преисподнюю небытия». В 1931 г. он писал своему другу Густаву Кульману: «При помощи теории Ницше и Бахофена, теории мифа и органического мышления, насаждается среди немецких народных учителей такой тупоумный шовинизм, что становится прямо-таки страшно за судьбу Германии и человечества. Насаждается сознательное, натуралистическое язычество, метафизическое мышление принудительно отделяется от этического, государство изображается, как мистерия крови, история преподносится в мифически-патриотическом порядке. Главы истории, Рейн, восточная граница и немецкие меньшинства. Такая помесь Ницше и Иловайского, мифа и провинциальной оперы, что прямо-таки дышать нечем. И это все забивается в головы народных учителей в порядке принудительного слушания философских курсов. Решительно иной раз кажется, что Германии, при всех ее великих дарах, не дано дара политической мысли»[32]. Он видел и писал, что обе идеократии пытаются разрушить христианство, создавшее когда-то европейскую культуру. Только непонятно, чтó для христианства страшнее. Он фиксирует это различие: «Государственная власть России вскрывает раки с мощами, налаживает скоморошьи потехи вокруг алтарей, взрывает церкви, расстреливает священников; а государственная национально-социалистическая партия Германии развешивает по церквам флаги со свастикой, полупринудительно насаждает “коричневое, солдатское христианство” и проповедует Христа как арийца, восставшего против еврейского закона Моисея»[33].

Тема антисемитизма

О. Сергий Булгаков так определял господствовавшую в нацистской Германии историософию Розенберга: «В связи с крайним антисемитизмом, свойственным всему современному германизму, здесь утверждается полный разрыв Ветхого и Нового Завета»[34]. Ариец Христос против еврея Моисея! Это была попытка нацистов найти якобы «христианское» объяснение своему антисемитизму. Но для русских изгнанников расизм и антисемитизм – откровенные враги христианства. Стоит еще раз сослаться на текст С.Н. Булгакова. В статье «Расизм и христианство», созданной в 1941-1942 гг., он писал: «Расизм есть послехристианское и постольку и антихристианское язычество, в котором Христос заменяется нео-Вотаном, а почитание Богоматери – человекобожеским культом крови. Немецкая кровь есть бог расизма, этого нового язычества»[35]. В этом контексте русские христианские мыслители видели всечеловечность (в идеале) еврейства как божественной задачи: «Своим избранничеством народ Божий не исключается, но включается во все человечество, как самая его сердцевина и средоточие»[36].

Так случилось в мировой истории (христианский и мусульманский ареал), что развитие этих ареалов определялось и позиционировало себя по отношению к еврейству. В ХХ веке актуальность этой темы доказал (от противного) Холокост. Шесть миллионов уничтоженных в лагерях смерти евреев есть факт, миновать нельзя. Ни один народ не подвергался такому тотальному уничтожению просто за то, что был именно этим, а не другимнародом. В каком-то смысле это напоминало языческие жертвоприношения. И жертвой был избран народ, который первым попытался вывести человечество за пределы племенного язычества.

Ханна Арендт писала: «Понимание <...> означает непредвзятую, собственную готовность встретить реальность, какой бы она ни была. <…> В таком плане следует воспринять и понять тот ошеломляющий факт, что столь незаметное (а в мировой политике и столь незначительное) явление, как “еврейский вопрос” и антисемитизм, могло послужить катализатором сначала нацистского движения, затем мировой войны и, наконец, учреждения “фабрик смерти”. <…> Это правомерно и относительно любопытного противоречия между циничным “реализмом”, провозглашаемым тоталитарными движениями, и их бросающимся в глаза пренебрежением ко всем моментам реальности»[37].

Пренебрежение реальностью и есть своего рода ритуальная магия, а магическое жертвоприношение – элемент националистического самоутверждения.

Не случайно Федотов обращал внимание на губительность фашизма для еврейства: «Фашизм есть движение национальной и социальной революции, обращенное против всей культуры XIX века, особенно против интеллектуализма и либерализма. Каждый из этих моментов несет угрозу еврейскому народу»[38]. Ханна Арендт отметила, что в Новое время любая революция, любой тоталитаризм начинается с антисемитизма. Ницше, впоследствии отрицавший еврейство, однако утверждал, что в Средние века еврейство спасло Европу от мусульманской угрозы, интеллектуально защитив европейские ценности. Он писал: «В самую темную пору Средневековья, когда азиатские тучи тяжело облегли Европу, именно иудейские вольнодумцы, ученые и врачи удержали знамя Просвещения и духовной независимости под жесточайшим личным гнетом и защитили Европу против Азии; их усилиям мы по меньшей мере обязаны тем, что могло снова восторжествовать более естественное, разумное и, во всяком случае, немифическое объяснение мира и что культурная цепь, которая соединяет нас теперь с просвещением греко-римской древности, осталась непорванной. Если христианство сделало все, чтобы “овосточить” Запад, то иудейство существенно помогало возвратной победе западного начала; а это в известном смысле равносильно тому, чтобы сделать задачу и историю Европы продолжением греческой задачи и истории»[39].

Об этом же писал и Федотов: «Подобно римскому католицизму, подобно (увы, столь хилому) культурному единству “республики ученых”, еврейство было одной из немногих сил, которыми держалось единство европейской культуры. Когда какая-либо нация хочет насильственно оборвать все связи, которые соединяют ее с человечеством, она прежде всего находит евреев и мстит им»[40]. Об этой необычайной, но чрезвычайно важной роли еврейства в становлении европейской культуры – по разным причинам – стараются не поминать. Хотя все антиевропейские движения рано или поздно приходили к антисемитизму. Пожалуй, прежде всего потому, что европейская культура как культура, обнимающая все национальности, в каком-то смысле наднациональна и потому ненавистна националистам всех мастей. Если же к этому добавиться роль еврейства в сохранении культуры, к ненавистникам европеизма присоединятся еще и антисемиты. Но, с другой стороны, они и так ненавидят европеизм, пытающийся вычленить из первобытной массы Лицо, Лик, человеческую личность. А именно личность в ХХ веке стала, быть может, наиболее страдательным элементом исторического процесса. По словам Марка Алданова, «история предоставила расизму выбор между анекдотом – и кровью»[41]. Расизм, как мы знаем, выбрал кровь. Более того, в ненависти к евреям. Или, по точному словоупотреблению Х. Арендт, современный антихристианский антисемитизм на самом деле был проявлением ненависти тоталитарных систем к общеевропейской вере, создавшей Европу, – к христианству. Стоит присоединиться к французскому философу: «Не из-за того, что евреи убили Христа, а из-за того, что они дали миру Христа, ярость гитлеровского антисемитизма преследовала евреев на всех дорогах Европы»[42]. У большевиков марксистский антисемитизм, правда, вполне сочетался с антисемитизмом православно-черносотенным.

Фашизм как восстание масс

В 1930 г. была опубликована книга «Восстание масс», ставшая всеевропейским бестселлером, где Ортега-и-Гассет писал: «В настоящее время мы наблюдаем в европейской общественной жизни явление чрезвычайного значения, а именно приход масс к неограниченной власти в обществе. Поскольку массы уже по самой своей природе не должны и не могут управлять собственным существованием и тем более управлять обществом, это означает, что Европа переживает сейчас самый тяжелый кризис, который только может затронуть народы, нации и культуры»[43].

Эта идея была использована Федотовым для понимания феномена фашизма: «Одна из самых страшных черт нашего времени – это попрание свободы со стороны восставших масс. Мы привыкли ждать угрозы для свободы от королей, стремящихся к самодержавию, от генералов, идущих на захват власти. Но эта схема XIX века совершенно непригодна для объяснения событий нашего времени. Опасность пришла не с той стороны, откуда ее ждали. Свободу разрушает восставший в разных революциях, под разными знаменами народ, отдавший свою волю, свою совесть в руки врагов свободы»[44].

ХХ век давно и привычно ассоциируется у нас с явлением на сцене истории такого количества людей, что они получают специальный термин – массы. Век этот так же знаменит и обилен тоталитарными режимами, опиравшимися на массы и эти массы в большом количестве уничтожавшими. Разумеется, феномен этот начали исследовать с первыми проблесками нового явления. И в этом ряду исследователей Элиас Канетти (трактат «Массы и власть») был далеко не первым. Можно сказать, что из мыслителей, оказавших влияние на последующее понимание взаимоотношения массы и власти, он оказался едва ли не последним. Скажем, в 1895 г. вышла книга «Психология массы» француза Гюстава ле Бона[45](уже в 1908 г. она была переведена на немецкий). И, похоже, она даже стала чем-то вроде учебного пособия, как властным представителям массы управляться с массой, обреченной на уничтожение. (Эта книга, как мне довелось видеть, находилась в лагерной библиотеке Бухенвальда, ее читали охранники).

Об этом феномене писали и культурфилософы, и политики, использовавшие его вполне корыстно, хотя корысть, как ей и свойственно, была смертельна для тех, кто ей следовал. Уроки истории показали, что вожди масс были обречены на гибель вместе с закатом возглавляемого ими движения. Можно вспомнить и великую историософскую книгу О. Шпенглера «Закат Европы», и трактат Ортеги-и-Гассета «Восстание масс», и знаменитейший текст З. Фрейда «Массовая психология и анализ Я». Нельзя миновать работы Р. Гвардини и Э. Юнгера, не говоря уж о текстах властных вождей ХХ века – Гитлера и Ленина. Скажем, Гитлер вполне учитывал психологию масс, когда писал в «Mein Kampf», что психика широких масс совершенно невосприимчива к слабому и половинчатому, что масса больше любит властелина, чем того, кто у нее чего-либо просит. Фюрер нацизма был уверен, что масса чувствует себя более удовлетворенной таким учением, которое не терпит рядом с собой никакого другого, чем допускает различные либеральные вольности. Большею частью масса не знает, что ей делать с либеральными свободами, и при этом даже чувствует себя покинутой. Строго говоря, Ленин в своем отношении к массе Ленин мало чем отличался от немецкого лидера.

Уже после победы Октябрьской революции он тоже попытался сформулировать эту проблему, уходя от марксистских догм, а именно: проблему «масса – класс – партия – вождь», в конечном счете понимая, что речь идет о борьбе за новую реальность, за массу: «Пока речь шла (и поскольку речь еще идет) о привлечении на сторону коммунизма авангарда пролетариата, до тех пор и постольку на первое место выдвигается пропаганда; даже кружки, имеющие все слабости кружковщины, тут полезны и дают плодотворные результаты. Когда речь идет о практическом действии масс, о размещении - если позволительно так выразиться – миллионных армий, о расстановке всех классовых сил данного общества для последнего и решительного боя, тут уже с одними только пропагандистскими навыками, с одним только повторением истин “чистого” коммунизма ничего не поделаешь. Тут надо считать не до тысяч, как в сущности считает пропагандист, член маленькой группы, не руководивший еще массами; тут надо считать миллионами и десятками миллионов»[46]. Тут-то таится разгадка победы большевиков. Как писала Ханна Арендт: «Тоталитарные движения нацелены на массы и преуспели в организации масс, а не классов, как старые партии, созданные по групповым интересам»[47]. Но массы не живут разумом, они живут вполне иррациональным инстинктом. Мережковский как-то заметил (в передаче Алданова), что обсуждать идеи нацистской толпы «все равно, что обсуждать идеи саранчи: новое и важное у них – это та температура, которую они создали»[48].

Впрочем, как я уже писал, тема массы и тоталитаризма была едва ли не самой существенной для осмысления судьбы ХХ века. Ханна Арендт писала: «Тоталитарные режимы, пока они у власти, и тоталитарные вожди, пока они живы, “пользуются массовой поддержкой” до самого конца. Приход Гитлера к власти был законным, если признавать выбор большинства, и ни он, ни Сталин не смогли бы остаться вождями народов, пережить множество внутренних и внешних кризисов и храбро встретить несчетные опасности беспощадной внутрипартийной борьбы, если бы не имели доверия масс. <…> В привлекательности зла и преступления для умственного склада толпы нет ничего нового»[49]. Интересно, что русские мыслители-эмигранты, за исключением Федотова, почти не уделяли внимания этому феномену. Ибо они воспринимали, как это ни грустно, взбунтовавшийся и изгнавший их русский народ в славянофильской парадигме как носителя некоторых важных смыслов, забывая, что толпа не обладает высокими смыслами. А русский народ стал толпой, массой, с которой и управлялись фюреры – Ленин, Троцкий, Сталин.

Что можно противопоставить иррационализму?

Борьба с кумирами – одна из тем русской пореволюционной эмиграции, достаточно напомнить книгу С.Л. Франка «Крушение кумиров». Для Федотова борьба с кумирами – непременное условие свободной мысли, противостоящей иррационализму; эта мысль всегда тлела подспудно, но тут вышла на поверхность: «Слова – идолы, иконы ложных или истинных богов. Вглядимся в некоторые из этих кумиров, чтобы решить, стоит ли защищать их или лучше им сгореть в общем пожаре? Ответ – на этот вопрос зависит от того, - какие – мнимые или истинные – святыни в них воплощаются»[50].

Разумеется, Федотов обращался не к массам, а к интеллектуалам, к людям разума и рацио. Поэтому он не мог не рассчитывать на их поддержку в анализе современной ситуации как ситуации торжества иррационализма: «Убедившись, что борьба с рационализмом в современности есть борьба с разумом, а не с его злоупотреблениями, позволительно спросить себя: какова должна быть религиозная оценка самого иррационализма? Если рационализм может быть ересью, то иррационализм всегда ею является. Ибо рационализм, по своему формальному определению, не содержит отрицания других, кроме разума, источников веры и жизни. Иррационализм же представляет такого рода отрицание (и только отрицание) одной божественной способности человека, одной стороны в его “образе Божием”, и при том той, которая была главенствующая для христианской древности. Лишенный разума, animarationalisсхоластиков, человек перестает быть человеком, т.е. тем “умным”, “словесным” существом, каким называет его греческая Церковь»[51]. Подобная установка сказывалась и на языке, который, по сути дела, атрофировался.

Как писал Виктор Клемперер (кстати, коллега Степуна по Дрезденской высшей технической школе) в своей знаменитой книге: «Язык Третьей империи стремится лишить отдельного человека его индивидуальности, оглушить его как личность, превратить его в безмозглую и безвольную единицу стада, которое подхлестывают и гонят в определенном направлении, сделать его частицей катящейся каменной глыбы. LTI (Lingua Tertii imperii. – В.К.) – язык массового фанатизма. Там, где он обращается к отдельному человеку, и не только к его воле, но и к его мышлению, там, где он является учением, он учит способам превращения людей в фанатичную, подверженную внушению массу»[52].

У Федотова было отчетливое, но все же явно публицистическое соображение. Благородное, точное, очевидное: из соображений того рода, какое было некогда высказано Владимиром Соловьевым: мол, надо заменить извечный русский вопрос «Что делать?» на другой – «Кто делатель?». Не получилось. Трагично бытие людей, желающих понимать. Реальность, утвердившаяся на почве бесчеловечного мифа, отрицавшего разум, была безусловно и категорически отвергнута Осипом Мандельштамом, искавшим опору именно в разуме, в рацио. В статье «Девятнадцатый век» (1922) он сформулировал это: «Европеизировать и гуманизировать двадцатое столетие, согреть его телеологическим теплом – вот задача потерпевших крушение выходцев девятнадцатого века, волею судеб заброшенных на новый исторический материк. <...> Теперь не время бояться рационализма. Иррациональный корень надвигающейся эпохи, гигантский, неизвлекаемый корень из двух, подобно каменному храму чужого бога, отбрасывает на нас свою тень. В такие дни разум – ratio энциклопедистов – священный огонь Прометея»[53]. Поэт оказался прозорливее многих своих современников, винивших во всех бедах нашей жизни рационализм западной теории.

В этой же парадигме и позитивная установка Федотова: «Возвращение в мир свободы возможно только при возвращении разуму его водительского (не тиранического) положения в составе духовной природы. Образ, привычный древности: разум – возница, управляющий колесницей страстей, хотя и не возница, в конечном счете, определяет направление пути и выбор конечной цели. Пока разум не восстановлен в своих правах в духовном мире, свобода будет гибнуть жертвой энтузиазма»[54].

Желая свободы мысли, возможности самореализации, мы встаем перед неимоверно сложной проблемой. Можем ли мы рассчитывать хоть как-то повлиять на исторический процесс? Говоря словами поэта, «европеизировать и гуманизировать» его? Очевидно, не более того, чем это удалось самому Мандельштаму. Однако ему и другим «потерпевшим крушение» в ХХ столетии гуманистам на самом деле удалось многое. Они сохранили и передали нам свое отношение к миру. Насколько эта установка может оказаться действенной в преображении людской массы? Очевидно, не более, чем социально безнадежная, но все же преображающая мир позиция Христа.


  1.  Герцен А.И. С того берега // Герцен А.И. Собр. соч. в 30 ти т. Т.VI. М.: Изд-во АН СССР, 1955. С. 24 (курсив мой. – В.К.).
  2. Соловьев В.С. Христос воскрес! // Соловьев В.С. Собр. соч. В 10-ти т. Т. 10. С. 37.
  3. Булгаков С.Н. Религия человекобожия в русской революции // Булгаков С.Н. Два града: исследование о природе общественных идеалов. М.: Астрель, 2008. С. 428.
  4. Манн Томас. Письма. М.: Наука, 1975. С. 61-62.
  5. Koestler A. Arrow in the blue: an autobiography. New-York: Macmillan Co., 1952. P. 9.
  6. Гуссерль Э. Кризис европейского человечества и философия // Вопросы философии. 1986. № 3. С. 115.
  7. Федотов Г.П. Восстание масс и свобода // Федотов Г.П. Защита России. Paris: YMCA-PRESS, 1988. С. 83.
  8. Шпенглер Освальд. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. 1. Гештальт и действительность. М.: Мысль, 1993. С. 591.
  9. Федотов Г.П. Восстание масс и свобода. С. 83-84.
  10. Федотов Г.П. Новое отечество // Федотов Г.П. Собр. соч. в 12-ти т. Т. IX / Примеч. С.С. Бычкова. - М.: Мартис, 2004. С. 32.
  11. Федотов Г.П. Как бороться с фашизмом? // Там же. С. 72.
  12.  Из писем С.С. Ольденбурга П.Б. Струве // Политическая история русской эмиграции. 1920-1940 гг. Документы и материалы. М.: Владос, 1999. С. 129.
  13. Ильин И.А. Национал-социализм. Новый дух. I // Возрождение, Париж 1933, 17 мая. http://iljinru.tsygankov.ru/works/vozr170533.html

  14. Там же.
  15. Степун Ф.А. Родина, отечество и чужбина // Новый журнал. Нью-Йорк. 1955. Кн. 43. http://www.krotov.info/lib_sec/18_s/ste/pun.htm
  16. Степун Ф. Письмо из Германии. (Национал-социалисты) // Степун Ф.А. Сочинения / Сост. вступ. статья, примечания и библиография В.К. Кантора.  М.: РОССПЭН, 2000. С. 890.
  17. Степун Ф.А. Германия «проснулась» // Степун Ф.А. Жизнь и творчество / Вступ. статья, составление и комментарии В.К. Кантора.  М.: Астрель, 2009. С. 619.
  18. Горький М. Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре. М.: Советский писатель, 1990. C. 99.
  19. Юнгер Эрнст. Революция и идея // Юнгер Эрнст. Националистическая революция / Перевод, сост. и комментарий и послесловие А.В. Михайловского. М.: Скименъ, 2008. С. 10.
  20. Юнгер Эрнст. Национализм и национал-социализм // Юнгер Эрнст. Там же. С. 117.
  21. Юнгер Эрнст. «Национализм» и национализм // Юнгер Эрнст. Там же. С. 164.
  22. Степун Ф. Германия // Степун Ф.А. Сочинения. С. 873.
  23. Там же.
  24. Там же.
  25. Тиллих П. Теология культуры // Тиллих П. Избранное: Теология культуры. (Лики культуры / Гл. ред. и составитель С.Я. Левит). Часть первая. М.: Юрист, 1995. С. 258.
  26.  Ильин Иван. О русском национализме. М.: Российский Фонд Культуры, 2007. С. 15.
  27. Флоровский Г.В. Вечное и преходящее в учении русских славянофилов // Флоровский Г.В. Из прошлого русской мысли. М.: Аграф, 1998. С. 51.
  28. Федотов Г.П. Сумерки отечества // Федотов Г.П. Россия, Европа и мы. Paris: YMCA-PRESS, 1982. С. 145.
  29. Федотов Г.П. Новое отечество. С. 28.
  30. Федотов Г.П. Новый идол // Федотов Г.П. Тяжба о России. Paris: YMCA-PRESS, 1982. С. 183-184.
  31. Федотов Г.П. Октябрьская легенда // Федотов Г.П. Защита России. Paris: YMCA-PRESS, 1988. С. 151-152.
  32.  Columbia University Libraries, Bakhmeteff Archive. Ms Coll Zernov. Box 9. Stepun, Fedor Avgustovich. To Maria and Gustave Kullmann.
  33. Степун Ф. Христианство и политика // Степун Ф. Сочинения. С. 399.
  34. Булгаков Сергий, прот. Христианство и еврейский вопрос.  Paris: YMCA-Press, 1991. С. 20.

  35. Там же. С. 54.
  36. Там же. С. 42.
  37. Арендт Ханна. Истоки тоталитаризма. М.: ЦентрКом, 1996. С. 30.
  38. Федотов Г.П. Новое на старую тему. К современной постановке еврейского вопроса // Федотов Г.П. Собр. соч. в 12-ти тт. Т. IX. / примеч. С.С. Бычкова. - М.: Мартис, 2004. С. 8.
  39. Ницше Фридрих. Человеческое, слишком человеческое // Ницше Фридрих. Сочинения. В 2-х т. Т. 1. С. 448-449.
  40. Федотов Г.П. Новое на старую тему. С. 8.
  41. Алданов Марк. Гитлер // Алданов Марк. Картины Октябрьской революции. Исторические портреты. Портреты современников. Загадка Толстого. СПб.: Р Х Г И, 1999. С. 241.
  42. Маритен Жак. Тайна Израиля // Маритен Жак. Избранное: Величие и нищета метафизики / Пер. с французского. М.: РОССПЭН, 2004. С. 418-419.
  43. Ортега-и-Гассет Хосе. Восстание масс // Ортега-и-Гассет Хосе.Дегуманизация искусства и другие работы. Сборник. М.: Радуга, 1991. С. 40.
  44. Федотов Г.П. Восстание масс и свобода // Федотов Г.П. Защита России. Paris: YMCA-PRESS, 1982. С. 80.
  45. См. русское издание: Лебон Г. Психология народов и масс. СПб., 1995.
  46. Ленин В.И. Детская болезнь левизны в коммунизме // Ленин В.И.П.с.с. Т. 41. С. 79.
  47. Арендт Ханна. Истоки тоталитаризма. М.: ЦентрКом, 1996. С. 411.
  48. Алданов Марк. Гитлер. С. 232.
  49. Арендт Ханна. Истоки тоталитаризма. С. 408-409.
  50. Федотов Г.П. Ecce homo // Федотов Г.П. Собр. соч. в 12-ти т. Т.2. М.: Мартис, 1998. С. 250.
  51. Там же.  С. 263.
  52. Клемперер Виктор. LTI. Язык Третьего рейха. Записная книжка филолога. Пер. с нем. А.Б. Григорьева. М.: Прогресс-Традиция, 1998. С. 35.
  53. Мандельштам О. Девятнадцатый век // Мандельштам О. Собр. соч. в 4-х т. Т. 2. М.: Арт-Бизнес-Центр, 1993. С.271.
  54. Федотов Г.П. Восстание масс и свобода. С. 84.